вторник, 23 апреля 2013 г.
Глава четвертая. Страницы: 4
Глава четвертая. Первые годы директорства в Московской консерватории (1866–1871) // Л. Баренбойм
12 августа 2008 / Николай Григорьевич Рубинштейн. История жизни и деятельности
Страницы: 1 2 3 4 5 6
Русская художественная общественность не осталась безучастной к посланиям Кюи и Стасова. И одним из первых, кто откликнулся на их призывы, был Николай Григорьевич. Спустя несколько дней после газетных публикаций Кюи и Стасова он пишет Балакиреву письмо по поводу приобретения «Каменного гостя», а затем посылает ему телеграмму: «Музыкальное общество желает приобрести манускрипт партитуры полное право собственности как издания, так и театральных сделок оперы «Каменный гость» за три тысячи, письмом уведомьте о подробностях, телеграфом немедля, согласны или нет»1. Ради искусства Николай Григорьевич шел на риск: ему было хорошо известно, что сама консерватория, детище Музыкального общества, стоит перед финансовым крахом!
Рубинштейн, как мне представляется, не только стремился помочь появлению оперы Даргомыжского на петербургской сцене, но и сам хотел поставить в Москве консерваторскими силами это смелое произведение, открывавшее новые пути развития русского музыкального искусства. Но инициатива Николая Григорьевича не дала результатов: наследникам была предложена более высокая денежная сумма, на которую Рубинштейн пойти не мог.
Приглашение Чайковского. «Консерваторский кружок». Рубинштейн и «балакиревцы»
Состав группировавшегося вокруг Рубинштейна дружеского консерваторского кружка, в который входили К. К. Альбрехт, Э. Л. Лангер и Н. Д. Кашкин и где своим человеком был П. И. Юргенсон, во второй половине 1860-х годов расширился. Первым, кто его пополнил, был П. И. Чайковский.
Здесь еще не время подводить итог дружеских и одновременно сложных отношений между Рубинштейном и Чайковским. Не будем выходить за рамки изучаемого пятилетия. Но для начала предоставим слово Модесту Чайковскому, на глазах которого прошла вся жизнь его брата: «Никто не имел большего значения в артистической карьере Петра Ильича, никто, и как великий художник, и еще более как друг, не содействовал так могуче расцвету его славы, никто не оказал более мощной поддержки, не выказал большего участия робким начинаниям молодого композитора. Имя Н. Рубинштейна вплетается во все подробности как частной, так и публичной жизни Петра Ильича. В каждой подробности их можно найти следы благотворного влияния этого лучшего из друзей. В первые годы, без преувеличения, для Чайковского вся Москва — это Н. Рубинштейн»2.
И вместе с тем, вглядываясь в прошлое и ясно представляя себе оклад этих двух натур, не перестаешь поражаться тому, как столь противоположные и во многом несовместные психические типы могли ужиться под одной крышей и в повседневном общении без малого целых четыре года! Было, следовательно, нечто единящее этих художников! Музыка? Преданность русской художественной культуре? Взаимное восхищение редкостным талантом каждого из них? Один представлял собой личность во всем первенствующую, властную, сильную и притом склонную к общительности; другой был человеком уступчивым, но не поддававшимся в чем-то для него главном ничьему влиянию, испытывавшим потребность в независимости, мягким в житейских делах, чуть скептическим и тяготевшим к уединению. Они могли оставаться и оставались друзьями. Однако в их отношениях были неизбежны не только периоды взаимного недовольства и отчуждения, но и взрывы и грозы. И они действительно наступили, но позже, в 70-х годах. А пока на небосклон набегали лишь облака, а не тучи.
Рубинштейн поселил у себя Чайковского потому, что испытывал потребность, в силу своей доброты и неиздержанного чувства семьянина, печься о близком ему — если не по крови, то по духу — человеке, да еще о таком, в композиторский дар которого он уверовал тут же и всей душой. Чайковский не сразу распознал масштаб личности Николая Григорьевича, о чем свидетельствуют его первые письма из Москвы. В одном из них сказано; «Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный; с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист»3. Тот же мотив повторяется и в другом письме: «Вообще это удивительно милый человек, — только я не понимаю, чем он заслужил здесь свой громадный музыкальный авторитет. Музыкант он очень обыкновенный, с братом его и сравнивать нельзя»4. Доступность и простота были приняты за ординарность музыкальной личности! Впрочем, взгляд этот еще в том же году уступил место преклонению перед великим артистом.
Николай Григорьевич был пятью годами старше Чайковского. Вел он себя по отношению к гостю то ли как пылкий родитель, жаждущий увидеть в своем ребенке раскрытым тот дар (разумею — композиторский), которым он, Рубинштейн, не сумел воспользоваться; то ли как любящий взыскательный брат, отвечающий за судьбу младшего; то ли, если обратиться к чуть ироническим словам Чайковского, как нянька, которая «хочет непременно исполнять при мне эту должность»5. Рубинштейн устраивал его быт, следил за внешним обликом и даже одаривал одеждой. Вводил в разные московские дома, возил в загородные поместья, знакомил, чаще всего в стенах Артистического клуба, с художниками, актерами и литераторами, свел и с Островским. Вмешивался (всегда ли с должным тактом?) в интимную жизнь Чайковского и принял даже вместе с другими членами консерваторского кружка энергичные меры, чтобы расстроить намечавшийся план его женитьбы на певице Дезире Арто («…Ты,— говорил Николай Григорьевич, по словам К. Н. Де-Лазари, Чайковскому, — нам, пойми, нам, России нужен, а не в прислужники знаменитой иностранки»6).
В 60-е годы Рубинштейн всячески побуждал Чайковского, композиторский талант которого еще не вполне окреп, к творчеству, ибо считал, что оно, если перефразировать приведенные слова его, «России нужно». Самое главное, что было им, Рубинштейном, сделано для Чайковского, — нравственная поддержка и артистическая помощь, которые он оказывал еще безвестному композитору, не избалованному таким к себе отношением со стороны его петербургских учителей. Притом Николай Григорьевич был взыскателен и до придирчивости строг в вопросах искусства как к себе, так и к другим, и Антон Григорьевич был прав, сказав Ларошу (опять-таки в связи с Чайковским) о младшем брате: «Ну да, на этого «каналью» трудно, очень трудно [угодить]»7. Критический склад ума Николая Григорьевича Чайковскому довелось испытать на себе в первые же дни пребывания в Москве. Но ум этот, склонный вскрывать недостатки и ошибки, сочетался у Рубинштейна с сердечным сочувствием, когда дело шло о творческом даровании. И «критикан» Рубинштейн, стремясь побыстрее познакомить публику с талантом нового профессора консерватории, весной 1866 года исполнил на своем бенефисном концерте, собравшем уйму народа, увертюру F-dur Чайковского, переработанную к этому концерту по настоянию Николая Григорьевича.
С тех пор Рубинштейн стал первым исполнителем всех симфонических и, за единичными исключениями, фортепианных сочинений Чайковского, написанных до 1881 года. Даже тогда, когда первая опера Чайковского, «Воевода», ставилась на сцене Большого театра (дирижировал Э. Н. Мартен), Рубинштейн, непричастный к делам казенной сцены, но пользовавшийся правом присутствия на репетициях, посещал их, надеясь через Чайковского своими замечаниями и советами оказать помощь постановке. Как известно, успеха опера не имела. И тогда, как вспоминает одна из мемуаристок, А. И. Соколова, «Н. Г. Рубинштейн < …> всеми силами старался окуражить вконец разочарованного в своих силах Чайковского, утверждая, что те, кто не нашел достоинств в его композиторском опыте, ничего «не хотят смыслить» в оперной музыке»8. В русской бытовой опере по сценарию Островского, в которой еще не раскрылась оригинальность композитора, Рубинштейн расслышал нечто такое, что позволило ему пророчески предсказать будущее Чайковского как оперного драматурга!
А история «многострадальной» (по характеристике Чайковского) Первой симфонии, написанной в 1866 году по совету Николая Григорьевича и забракованной в двух ее редакциях (во всяком случае, как целостное произведение) учителями Чайковского А. Г. Рубинштейном и Н. И. Зарембой? Кто, как не Николай Григорьевич, оказал тогда моральную поддержку Чайковскому, находившемуся в период сочинения симфонии в полнейшем расстройстве нервов, в депрессии и, по словам врачей, «на шаг от безумия»9? Кто, как не Рубинштейн, вселил в композитора уверенность в свои силы, исполнив сначала по частям, а затем и целиком его симфонию, встретившую в публике горячий отклик?
Итак, Чайковский был первым, кто пополнил собой начавший складываться несколько раньше дружеский кружок, центром которого был Николай Григорьевич. Спустя некоторое время в число его близких друзей вошли еще два консерваторских педагога — Н. А. Губерт и Н. С. Зверев.
Губерт, однолетка и однокашник Чайковского, завоевал дружбу Рубинштейна не только высоким музыкальным профессионализмом, широкими теоретическими знаниями и серьезнейшим отношением к педагогическому делу (все это Николай Григорьевич высоко ставил), но и умом, довольно широкой образованностью и, главное, благородством устремлений. Как только Чайковский в 1871 году разъехался с Рубинштейном, тот, как он любил делать по отношению к симпатичным ему людям, поселил Губерта в своей квартире, где он и прожил довольно долгое время.
Другого типа личностью был Зверев. Он вступил на путь музыканта-профессионала сравнительно поздно, успев до того быть студентом Московского университета, прослужить в каком-то департаменте и неожиданно для себя получить большое наследство. Но сердце его тянулось к музыке. Он занимался ею как любитель с юных лет, прошел отличную фортепианную школу, а свое музыкально-теоретическое образование пополнил благодаря урокам Чайковского (хотя учитель и был по возрасту моложе ученика). Зверев был прирожденным педагогам, человеком, влюбленным в фортепианно-преподавательское дело и способным полностью ему отдаваться. Его учительское дарование, умение тонко разбираться в жизненных обстоятельствах: и людях, такт и проницательность, сдержанность и немногословие, за которыми чувствовался ясный ум, — все это сблизило Зверева с участниками узкого рубинштейновского кружка музыкантов.
Разумеется, консерваторский кружок, состав которого сложился как-то сам собой в течение 60-х годов, не носил никакого официального характера, и его участники не были стеснены какими-либо формальностями. Попросту то была группа людей, ощущавших взаимную расположенность, доверие и свободно связанных друг с другом одинаковостью или близостью взглядов на музыкальное творчество и исполнительство, на музыкальное просветительство, на пути развития русского профессионального музыкального образования, с одной стороны, и общностью музыкальных занятий, с другой. Они содействовали друг другу советами и критикой, поверяли свои намерения. Порой собирались все вместе, иной раз группами у Рубинштейна или у Кашкина. Кружок не носил замкнутого характера: до отъезда в Петербург в него входил Ларош, в музыкальных собраниях кружка участвовали иногда Лауб, Косман, Клиндворт… Коротали время в долгих разговорах, в спорах и в музицировании. Иногда бражничали. Что до самого Рубинштейна, то ему в его личной одинокости консерваторский кружок нужен был до крайности, как живительный воздух: благодаря кружку он отдавался чувству товарищества, слышал около себя искренние и сердечные голоса, ощущал тепло дружеской поддержки и получал, когда требовалось, бескорыстную помощь.
Конец 60-х и начало 70-х годов — период дружеской консолидации Рубинштейна и группировавшихся около него московских музыкантов с Балакиревым и некоторыми членами его кружка. Приблизительно в те же годы сходится с «балакиревцами» и Антон Рубинштейн10. Но тут имел место резкий перелом в отношениях между людьми, стоявшими и продолжавшими стоять на несхожих позициях. Не то было с Николаем Григорьевичем: они с Балакиревым тяготели друг к другу еще со дня первого знакомства в 50-х годах. Теперь, в 1867—1871 годах, Рубинштейн и Балакирев сближаются друг с другом, и между ними намечается творческий союз.
Их дружеское единение сказалось прежде всего в концертном деле. После того, как Балакирев стал во главе симфонических собраний музыкального общества в Петербурге, он и Рубинштейн на одной из встреч (в феврале или марте 1868 года) условились о том, что Николай Григорьевич будет дирижировать отдельными концертами в Петербурге, а Балакирев в Москве, и что москвич будет исполнять наиболее интересное из музыки «балакиревцев», а петербуржец — новые сочинения Чайковского. Из этих планов осуществлено было не все. В сезоне 1868/69 года Рубинштейн действительно продирижировал в Петербурге симфоническим концертам (среди прочего были исполнены танцы из «Воеводы» Чайковского) и выступил в нем как пианист. Балакирев же, выбравший для себя последнее симфоническое собрание того же сезона в Москве, приехал на репетиции, но какие-то препятствия помешали ему дать концерт11. В Петербурге за короткий срок, в течение которого он руководил концертами Музыкального общества, Балакирев успел исполнить лишь одно сочинение Чайковского — симфоническую поэму «Фатум». Что касается Рубинштейна, то он продирижировал рядом произведений членов «Могучей кучки»: увертюрой на три русские темы, увертюрой на три чешские песни и музыкальной картиной «1000 лет» Балакирева, а также Сербской фантазией, фантазией «Садко» (дважды) и хором из оперы «Псковитянка» Римского-Корсакова. Должна была быть исполнена (весной 1864 года) и Первая симфония Бородина, незадолго до того прозвучавшая в Петербурге, но по неизвестным нам причинам это не осуществилось. После исполнения «Садко» Балакирев писал Рубинштейну: «Мы все очень радуемся успеху «Садко», и еще более радуемся, что новая русская музыка нашла в Вас себе друга»12. Примечательно, что первую свою музыкально-критическую статью Чайковский, очень близко стоявший в те годы к Рубинштейну, посвятил защите Сербской фантазии Римского-Корсакова, на которую излила хулу одна из московских газет, и предрек петербургскому композитору, тогда еще юноше, «сделаться одним из лучших украшений нашего искусства»13. Нет сомнения, что того же мнения был Николай Григорьевич.
Подписаться на:
Комментарии к сообщению (Atom)
Комментариев нет:
Отправить комментарий