К. И. Зайцев
О
«Герое нашего времени»
Едва
ли существует произведение русской литературы, способное с большим правом, чем
«Герой нашего времени», открыть серию «Шедевров русской прозы». Век целый стоит
оно, и за весь этот немалый срок не умолкает хвала, воздаваемая Лермонтову как
автору «Героя нашего времени».
«Никто
еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою», - сказал по поводу «Героя нашего времени»
Гоголь, поставив тем самым прозу Лермонтова выше и своей, и пушкинской.
Белинский сравнивал «Тамань» с «лирическим стихотворением, вся прелесть
которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта
стихом». Аполлон Григорьев говорил о Лермонтове как о «писателе, лучше и проще
которого не писал по-русски никто после Пушкина». Лев Толстой, по свидетельству
С. Н. Дурылина1, на вопрос последнего (в 1909 году), какое из
произведений русской прозы он считает совершеннейшим, нимало не колеблясь,
назвал «Тамань». «Я не знаю, - утверждал Чехов, - языка
лучшего, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал его,
как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения. Так бы и учился
писать»2.
Но
не только внешнее мастерство ставит «Героя нашего времени» на недосягаемое
место. Самые свойства этого мастерства, а именно простота и трезвость письма
(контрастность какового с кавказским пейзажем, так и манящим к пестрой и
яркой роскоши живописания, отмечал еще С. П. Шевырев3),
свидетельствуют о значительности содержания, отливаемого в подобную
лаконически-чеканную форму. И действительно, не менее, чем совершенству
композиции и словесного оформления, приходится поражаться богатству содержания
и остроте мысли, трепещущей в этом первом прозаическом творении едва
вступившего в пору возмужания поэта.
Части
романа писались и появлялись в печати раздельно. Первой появилась в
«Отечественных Записках» Краевского4 «Бэла» (1839 г.), с
подзаголовком «Из записок офицера на Кавказе». Там же, в 1839 и 1840 годах,
были напечатаны «Фаталист» и «Тамань», уже как «Отрывки из записок Печорина».
Помещая рассказ «Фаталист», редакция журнала оповещала читателей, что автор
«издает собрание своих повестей, напечатанных и ненапечатанных». Оно и
появилось в 1840 году, содержа в себе, помимо указанных трех отрывков, очерки
«Максим Максимыч» и «Княжна Мери». Однако вместо «собрания повестей» перед
читателем оказался роман, мастерски «поданный» в образе рассказов,
внешне обособленных, но связанных (по выражению Ю. Айхенвальда) «сокровенным
органическим единством», и к тому же роман, самим заглавием своим
демонстративно ставящий задачу доказать определенную «тезу». Не просто живое
лицо хочет показать автор: «героем нашего времени» вызывающе-двусмысленно
называет он Печорина.
В
чем же двусмысленность задуманного Лермонтовым образа?
«Героическое»
в Печорине обнаруживается столь сильно и явно, что трудно не поддаться, хотя бы
первоначально, обаянию этой великолепно-изящной фигуры: не уходит от него даже
простосердечный Максим Максимыч, которому автор (гениальный прием рассказчика!)
поручает представить своего героя читателю. Испытывает это обаяние и читатель:
лучший пример тому - Белинский, который, видя всю порочность натуры
Печорина, старается, вразрез с своей интуицией, истолковать Печорина как тип
положительный, лишь искаженный полученным им дурным направлением, но многое
обещающий в будущем. Можно отсюда понять, почему такой вдумчивый и
проницательный человек, как Ю.Ф. Самарин5, усмотрел в романе
Лермонтова источник морального соблазна и ждал от автора искупляющих
действий...
Несколько
раздраженным ответом на отзывы читателей и критиков, поскольку теми и другими
не был распознан замысел автора изобразить «порочность» натуры Печорина,
послужило авторское предисловие, приложенное Лермонтовым ко второму изданию
«Героя нашего времени», вышедшему еще при жизни Лермонтова, ровно сто лет тому
назад.
Со
сменою поколений увлечение Печориным сменилось, однако, довольно быстро
развенчанием его: люди «утилитарного» уклона, подобно Добролюбову, стали
низводить Печорина до уровня общественного паразита, не заслуживающего уважения6;
люди, руководящиеся критерием духовным, подобно Аполлону Григорьеву,
убедительно разоблачали мелкий эгоизм Печорина, лишь прикрытый великолепными
позами ложного героизма.
Все
эти истолкования, в том числе и истолкование самого автора, не устраняли все же
«двусмысленности», которая таилась и в заглавии романа, и в природе его героя.
«Герой»
или «не-герой» Печорин?
В
чем-то он все же был героем, как в предисловии ни подчеркивал автор свою
объективность в изображении «порока», воплощаемого Печориным!
«Болезнь
века» - вот что притязает изобразить автор в Печорине.
Он - «герой», но лишь «своего времени». Другими
словами, он олицетворение некоего преходящего устремления, лишенного подлинной
ценности, имеющего лишь видимость силы и значения. Умно и правдиво,
с деловитостью, принимающей иногда характер клинического журнала, объективирует
автор болезненные веяния века, отложившиеся и в нем самом. Самое имя его героя
должно свидетельствовать о близком духовном родстве его с Онегиным (Печора - Онега). Силой творческого гения автор «болезнь
века» делает, однако, господствующей в душе Печорина всецело и безраздельно.
Морально «болезненные» черты Печорина нарочито подчеркиваются (и это не только
гениальный прием мастера, но и духовный подвиг человека!) безукоризненным
нравственным здоровьем Максима Максимовича. Казалось бы, «теза» и поставлена
выпукло, и доказана убедительно. И все же Печорин не укладывается в заданную
«тезу»: что-то резко отличает его от Онегина и выделяет вообще из всех
многочисленных «героев своего времени», с большим или меньшим талантом
изображавшихся писателями всех европейских литератур.
Не
так просто нащупать существо этого отличия. Иные проницательные критики
отмечали в Печорине что-то неживое, в отличие, в частности, от Онегина.
Это верно, но «неживым» является Печорин не в смысле искусственности,
фальшивости, надуманности этого образа в литературном плане: в нем ощущается
нечто нечеловеческое, а вместе с тем - мертвящее.
Набрасывая
облик отдыхающего, задумчиво лежащего Печорина, Врубель дал ему и позу и
выражение Демона: перед нами Дух Зла во образе стройного юноши, одетого в
офицерскую форму7. Творческая интуиция не обманула художника: в
Печорине обитает Демон, и это и делает его обаяние столь сильным, а для
людей, не обладающих чистотою сердца Максима Максимовича, - даже
опасным.
Послушайте,
как говорит о Печорине женщина глубокая, умная и, главное, любящая своего
погубителя: «В твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное,
что-то гордое и таинственное; в твоем
голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так
постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей
взор не обещает столько блаженства...» А что говорит о себе сам Печорин? «...Я
смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу,
поддерживающую мои душевные силы... Возбуждать к себе чувство любви,
преданности и страха - не есть ли первый признак и величайшее
торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея
на то никакого положительного права - не самая ли сладкая пища нашей гордости? А что
такое счастье? Насыщенная гордость...»
И
наконец, вдумайтесь в то, что с бесподобной чуткостью своего критического
«надсознания» (для самого критика порою недомыслимого!) говорит о Печорине
Белинский: «Вы видите человека с сильной волей, отважного, не бледнеющего ни от
какой опасности, напрашивающегося на бури и тревоги, чтобы занять себя
чем-нибудь и наполнить бездонную пустоту своего духа, хотя бы деятельностью без
всякой цели».
Бездонная
пустота духа, наполняемая деятельностью без Цели! Ведь это и есть существо
Зла, в его противопоставлении подлинному, то есть утвержденному в
Боге бытию.
Только
рассматривая Печорина в этом плане, можно понять своеобразную литературную
«неудачу» гениального романа, в котором все живет... кроме его «героя», и
только отсюда можно уразуметь странную привлекательность этого странного героя,
одно прикосновение которого мертвит все живое.
Печорин
- Дух Зла.
Дух
Зла обладал таинственной властью над Лермонтовым, и борьбой с ним являлось в
значительной мере все творчество поэта. В данном случае этот Дух сведен из
надзвездных сфер в гущу житейской обыденности, облечен в плоть современного человека
во всей его бытовой ощутимости. Но показательно: «неестественным» кажется
«естественное» проявление в нем человеческих чувств, или, напротив, клеветой на
самого себя ощущаются иные, наиболее острые самооценки Печорина (Белинский,
колеблясь в своих настроениях, непоследовательно, но одинаково чутко отмечал и
то, и другое).
Такое
«метафизическое» понимание Печорина не должно удивлять в настоящее время, когда
уже существует своего рода традиция, утвердившая оправданность подхода к
Лермонтову как к явлению «сверхлитературному» (Мережковский, Блок, Розанов,
отчасти Вл. Соловьев). Лермонтов - огромный поэт и замечательный художник, но
измерить силу его гения можно только мерою духовного опыта. Этот опыт был
совершенно необыкновенен у Лермонтова: ему было, как никому, доступно
«ангельское», и вместе с тем Лермонтов был одержим злом. Красота зла его
соблазняла и прельщала, и даже борясь с ней и возвышаясь над нею, он все же не
мог освободиться от ее прельстительной силы. И в образе Демона, и в образе
Печорина он казнил зло, давая ему обнаружить себя в своей подлинной
природе Зла, беспомощного и бессильного перед лицом Света; но он не мог
перестать любоваться этими, им же самим разоблачаемыми, образами Зла. Это
любование и порождало ту двусмысленность «героя нашего времени», о которой мы
говорили.
«Двусмысленность»
эта - высокого калибра, ее не уложишь в рамки
литературной критики... Нельзя без волнения воспринимать во внешности Печорина
многие характерные черты, слово в слово совпадающие с теми, которые людьми,
лично знавшими Лермонтова, приписывались ему. Это волнение принимает
мистический характер, поскольку читатель отдает себе отчет в том, в какой мере
роман носит духовно-автобиографический характер. Но есть что-то обнадеживающее
в том, что кровавая развязка фабулы
романа оказалась, так сказать, негативом развязки жизни автора. Пусть не
ушел Лермонтов полностью из-под власти Зла, когда писал свой роман. Не случайно
сорвалось с его пера странное слово в предисловии: автору было «весело изображать
современного человека, как он его понимает...» Не ушел Лермонтов от этого
соблазна и в жизни: он весело злословил, дразня Мартынова; весело принял
вызов его, ничем не обусловленный, кроме раздражения, психологически
естественного, но морально беспредметного; весело подставил себя под
выстрел своего случайного противника, задорно им провоцированного...
Но
в последние минуты жизни
Лермонтова эта нездоровая веселость покидает его. Он серьезен и спокоен, и зло
уже безвластно над ним. «Рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь...»
Может быть, Лермонтовым и не сказаны были точно эти слова, записанные в дневник
на другой день после похорон поэта одним его, по-видимому, старым знакомым,
оказавшимся проездом в Пятигорске во время дуэли8, но едва ли можно
сомневаться в том, что именно таково было состояние духа Лермонтова под дулом
пистолета Мартынова.
И
невольно встает вопрос, не было ли в сознательном и беззлобном отказе
Лермонтова от выстрела по своему случайному, так легкомысленно им
раздражавшемуся сопернику, и вольного самоотдания в руки Бога Живаго - разящего, но милосердного?..
Комментариев нет:
Отправить комментарий