понедельник, 27 мая 2013 г.

1/2 ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР

(Фрагмент)
Федр. Что ты делаешь здесь, Сократ? Я давно уже ищу тебя. Я облетел нашу бледную сень и повсюду о тебе спрашивал. Все знают тебя, но никто не видел. Почему избегаешь ты этих теней? Какая мысль связала твою душу и увела ее от нас к берегам этого царства про­зрачности?
Сократ. Постой. Я не могу отвечать. Ты ведь знаешь, что мертвые не прерывают своих размышлений. Мы на­столько теперь упростились, что мысль течет в нас без­остановочно, пока не исчерпается сама по себе. У живу­щих есть тело, которое позволяет им покидать сознание и в него возвращаться. Они состоят из дома и пчелы.
Федр. Великолепный Сократ, я умолкаю.
Сократ. Благодарю тебя за это молчание. Ты тем са­мым принес в дар богам и моей мысли тягчайшую жерт­ву. Ведь ты одолел свое любопытство и ради меня посту­пился своим нетерпением. Говори же теперь свободно и спрашивай, если еще не раздумал; я к твоим услугам, ибо сам уже перестал себя спрашивать и себе отвечать. Впрочем, редко бывает, чтобы вопрос, который мы удер­жали в себе, не исчерпал себя мгновение спустя.
Федр. Что означает твое уединение? Что ты делаешь, ото всех нас укрывшись? Алкивиад, Зенон, Менексен, Лисий -- все наши друзья изумляются, не видя тебя. Они праздно болтают; их тени жужжат.
Сократ. Смотри и слушай.
Федр. Я ничего не слышу. И не вижу ничего приме­чательного.
Сократ. Возможно, ты не совсем еще мертв. Здесь кончаются наши пределы. Перед тобой -- река.
Федр. Увы! Бедный Илисс!
Сократ. Это -- река Времени. Сюда, на берег, она вы­брасывает только души; все прочее она без труда уно­сит.
Федр. Теперь я что-то смутно вижу. Но я ничего не могу разобрать. Все это проносится неразличимо, ибо глаза мои просто не успевают вглядеться. Если бы я не был мертв, мне, наверное, стало бы дурно, -- так движение это уныло и неодолимо... Или, быть может, мне пришлось бы ему подражать, как это свойственно человеческому телу: я уснул бы, чтобы так же струить­ся.
Сократ. А ведь этот великий поток состоит из вещей, которые ты прежде знал или мог знать. Эта мощная и беспокойная, неутомимо скользящая гладь уносит в не­бытие все краски. Ты видишь? Сама она совершенно бесцветна.
Федр. Мне чудится поминутно, что я различаю ка­кую-то форму; но то, что, казалось бы, я улавливаю, не связывается в моей памяти ни с чем конкретным.
Сократ. Ибо, недвижимый в смерти, ты наблюдаешь подлинное течение бытия. С этого бесконечно чистого берега нам видны все дела человеческие и все формы естественные, движимые согласно их истинной природ­ной скорости. Мы уподобились спящему, в чьей душе проносятся вихрем мысли и образы, которые, искажа­ясь диковинно, своей изменчивостью порождают различ­ные существа. Все это ничто -- и, однако, все значимо. Из преступлений рождаются неимоверные блага, и вы­сочайшие добродетели приводят к губительным следствиям; суждение ни на чем не задерживается, идея во взгляде становится видимостью, и каждый человек вла­чит за собой вереницу чудовищ, нерасчленимо соткан­ных из его движений и последовательных метаморфоз его тела. Я думаю о присутствии и обыкновениях смерт­ных в этом неутомимом потоке -- и о том, что я при­надлежал к их числу, когда стремился видеть все сущее именно так, как вижу его сейчас. Я приписывал Мудро­сти вечное положение, в котором мы теперь пребываем. А между тем все отсюда неузнаваемо. Истина перед на­ми, но мы ничего больше не можем понять.
Федр. Откуда же, Сократ, берется эта тяга к вечно­му, которую мы встречаем порой у живущих? Ты искал знания. Самые неразумные безнадежно пытаются сохра­нить все, даже трупы умерших. Иные воздвигают хра­мы и гробницы, которым стремятся придать несокруши­мость. Самые мудрые и прозорливые хотят внести в свои мысли гармонию и меру, дабы уберечь их от разруше­ний и от забвения.
Сократ. Безумие! О Федр, ты сам прекрасно видишь. Но так уж было угодно судьбам: среди потребностей людского племени должна непременно присутствовать некая толика безрассудных желаний. Не будь любви, не было бы и людей. Как и наука не существовала бы без абсурдных стремлений. А как ты думаешь, откуда мы почерпнули инстинкт и энергию тех неизмеримых уси­лий, что сумели воздвигнуть столько прославленных го­родов и праздных строений, изумляющих разум, кото­рый сам по себе неспособен их вообразить? Федр. Но ведь он тоже в этом участвовал. Ничто без него не смогло бы вознестись над землей. Сократ. Ничто.
Федр. Ты помнишь строительные работы, которые мы наблюдали в Пирее?
     Сократ. Помню.
Федр. Все эти машины, все эти усилия -- и этих флейтистов, которые вносили в них ритм своей музыки; эти точно рассчитанные движения -- и этот рост шаг за шагом, столь загадочный и столь ясный одновремен­но? Какой сперва беспорядок, -- и казалось, он весь растворялся в гармонии! Какая незыблемость, какая стройность рождались среди всех этих нитей, служив­ших отвесом, вдоль этих натянутых хрупких бечевок, по которым равнялись ряды поднимавшейся кладки!
Сократ. Во мне еще живо это чудесное воспомина­ние. О, материалы! О, дивный камень!.. Какими же стали мы невесомыми!
Федр. А помнишь ли ты этот храм за городской сте­ной, рядом с алтарем Борея?
Сократ. Храм Артемиды-охотницы?
Федр. Он самый. Мы как-то бродили там. Мы бесе­довали о Прекрасном...
     Сократ. Увы!
Федр. Я дружил с человеком, который этот храм по­строил. Он был мегарец, и звали его Эвпалинос. Он охотно рассказывал мне о своем искусстве, о трудах и познаниях, которых оно требует; он объяснял мне все то, что с ним вместе я видел на стройке. Но прежде всего я любовался его несравненным умом. Казалось, что человек этот наделен силой Орфея. Бесформенным грудам камня и балок, которые нас окружали, он пред­сказывал монументальное будущее; и когда я внимал его голосу, мне чудилось, что удел, назначенный этому ма­териалу, есть единственный в мире удел, к которому он призван судьбами, угодными богине. Поразительно, как говорил он с рабочими! В его словах не оставалось сле­да от тяжких ночных размышлений. Он говорил с ними языком указаний и цифр.
Сократ. Именно так поступает бог.
Федр. Его слова и их действия были так согласованны, как если бы эти люди заменяли ему конечности. Ты не можешь себе представить, Сократ, с какой радостью моя душа созерцала эту великую слаженность. С тех пор образ всякого храма нераздельно связывается во мне с мыслью о его возведении. В каждом храме мне видится восхитительное деяние, еще более славное, чем любая наша победа, -- еще более неподвластное жалкой природе. Разрушение и созидание в равной мере важ­ны; люди необходимы для того и другого; но мой разум ставит превыше всего созидание. О, счастливейший Эв­палинос!
Сократ. Какая восторженность у тени к призраку!.. Я не знал этого Эвпалиноса. Так значит, он был вели­кий человек? Я вижу, что он достиг в своем искусстве высшего понимания. Он здесь?
Федр. Он, без сомнения, среди нас; но я еще не встречал его в этих местах.
Сократ. Я не представляю себе, что он тут мог бы построить. Даже замыслы здесь -- те же воспоминания. Но поскольку нам не осталось теперь ничего, кроме ра­достей беседы, я с удовольствием его послушал бы. Федр. Я еще помню некоторые его правила. Не знаю, понравятся ли они тебе. Меня они восхищают. Сократ. Скажи мне одно из них. Федр. Слушай же. Он любил повторять: "В исполне­нии нет мелочей" 1. Сократ. Я понимаю -- и не могу понять. Я нечто по­нял, но не уверен, это ли самое имел он в виду. Федр. А я убежден, что твой быстрый разум без­ошибочно разобрался. В такой ясной и совершенной ду­ше, как твоя, поучение мастера должно обретать небы­валую силу и широту. Ежели это действительно четкая мысль, если она почерпнута в самом ходе работы мгно­венным прозрением разума, который, не мудрствуя по­пусту, подытоживает свой опыт, -- в таком случае она приносит философу бесценный материал. Я вручил тебе, ювелир, слиток чистого золота! Сократ. Я был ювелиром по части собственных своих цепей!.. Но разберем эту мысль. Здешняя вечность рас­полагает к словоохотливости. Эта непреходящая дли­тельность должна либо вовсе не существовать, либо та­ить в себе все мыслимые рассуждения, как истинные, так и ложные. Поэтому говорить я могу свободно, не боясь ошибиться, ибо, если я ошибусь, я тут же выска­жу истину, а если я выскажу истину, я все равно затем против нее согрешу. О Федр, ты, я думаю, замечал у ораторов -- гово­рят ли они о политике или о частных интересах граж­дан, -- как и в тех трудных признаниях, которые нам в решающий час приходится делать возлюбленному; ты, конечно же, замечал, какой вес и какое значение при­обретают ничтожнейшие слова и малейшие паузы, их разделяющие. И я, говоривший так много, движимый не­утолимым стремлением убеждать, -- я тоже в конце кон­цов убедился, что самые неотразимые доводы и самые строгие доказательства имели бы мало успеха без этих никчемных на вид деталей и что, напротив, соображения слабые, если искусно перемежать их словами тонко рас­считанными или блестящими, как диадемы, надолго за­чаровывают слух. Эти сводни подстерегают разум. Они твердят ему, что им вздумается, они повторяются сколь­ко угодно, и в итоге ему начинает казаться, что голос, которому он внимает, -- его собственный голос. Сущест­венность речи сводится в конце концов к той мелодии и к той окраске голоса, в которых мы видим ошибочно нечто пустячное и привходящее. Федр. Ты прибег к сложнейшему обходному манев­ру, дорогой Сократ, но я вижу, что ты возвращаешься издалека с множеством новых примеров и во всеору­жии твоей диалектики! Сократ. Или возьми медицину. Самый умелый хи­рург, запускающий в твою рану свои искусные паль­цы, -- какой бы проворной, какой бы опытной и чувст­вительной ни была его рука, как бы четко он ни пред­ставлял расположение органов, вен, их связанность и их секреты, сколь бы он ни был уверен в том, какие действия следует произвести в твоем теле, что надлежит отсечь и что -- соединить, -- ежели по его недосмотру, в силу некой случайности, нить или игла, которыми он пользуется, какая-то мелочь, необходимая в ходе рабо­ты, окажутся не совсем чистыми или не вполне очищен­ными, -- хирург этот тебя погубит. И ты умираешь... Федр. К счастью, все кончено! Именно это со мной и случилось. Сократ. Ты умираешь, хочу я сказать, -- ты умира­ешь, будучи исцелен по всем правилам... Коль скоро все требования искусства и обстоятельств исполнены, мысль любуется своим творением... Но ты мертв. Плохо очи­щенная шелковинка сделала знание гибельным; этот ни­чтожный пустяк пересилил искусство Асклепия и Афи­ны. Федр. Эвпалинос хорошо это понимал. Сократ. То же самое происходит везде, кроме разве что царства философов, которым, к великому их несча­стию, никогда не случается видеть крушения созерцае­мых ими миров, ибо миры эти попросту не существуют. Федр. Эвпалинос всегда был верен своему правилу. Он не забывал ни о чем. Он распоряжался выпиливать продольные бруски и подпирать ими балки, укреплен­ные в стенах, чтобы они не давали влаге подниматься по волокнам и, впитываясь, разрушать их. Так же вни­мателен был он ко всем чувствительным местам здания. Можно было подумать, что он заботился о собственном теле. Пока шли работы, он почти не отходил от лесов. Я готов поручиться, что он знал там каждый строительный камень. Он следил за точностью тески; он тщатель­но изучал все известные средства, позволяющие избегать осыпания граней и сохранять чистоту швов. По его ука­заниям на облицовочном мраморе проводили резьбу, оставляли шероховатости, делали скосы. Он вникал во все тонкости изготовления штукатурки, которою покры­вали стены грубого камня. Но все это усердие, которое призвано было служить долговечности здания, не шло ни в какое сравнение с тем, с каким он готовил переживания, трепет душевный будущего созерцателя его детища. Он выводил на свет бытия изумительный механизм, который должен был в свой черед изливать этот свет -- исполнив его четких форм и почти музыкальных досто­инств -- в пространство, где движутся смертные. По­добный ораторам и поэтам, которых ты только что упо­минал, он знал, о Сократ, тайную власть неразличимых оттенков. Перед мастерски облегченной, совсем безыс­кусной на вид громадой мы даже не замечали, как нас исподволь приводили в восторг неуловимые изгибы, лег­чайшие чарующие наклоны и те утонченные комбинации правильных и неправильных форм, которые он вводил и скрывал, наделяя их силой столь же неотразимой, сколь и загадочной. Послушный их тайному присутствию, дви­жущийся наблюдатель переносился от видения к виде­нию, от немоты к восхищенному шепоту, по мере того как он подходил, отступал и опять приближался или бродил вокруг здания, ведомый им и растворившийся в чувстве восторга. -- Мой храм, говорил этот мегарец, должен увлекать людей, как влечет их образ любимого 2. Сократ. Божественные слова. Я слышал, дорогой Федр, нечто совершенно подобное, хотя и обратное по смыслу. Один наш друг -- нет нужды его называть -- говорил об Алкивиаде, который был так прекрасно сло­жен: "Стоит взглянуть на него, чтобы почувствовать в себе зодчего!.. " Как мне жаль тебя, милый Федр! Ты здесь гораздо несчастливее меня. Меня влекла одна Истина; ей посвятил я всю жизнь; и здесь, в елисей­ских лугах, если я и остался внакладе, я все же могу надеяться, что мне предстоит еще нечто узнать. Даже теперь, среди этих теней, я рад ловить тень любой истины. Но ты, чьи желания составляла одна Красота и чьими поступками она правила, -- ты лишился всего. Вес тела эти -- сон, и все образы -- дым; повсюду раз­лит этот свет, столь ровный, безжизненный и удручаю­ще бледный; всюду -- одно и то же бесчувствие, кото­рое он озаряет или, скорее, окрашивает, ничего отчетли­во не выделяя; и эти полупрозрачные стайки, в которые собираются наши тени; эти наши беззвучные, почти уже чуждые голоса, которые шепчутся словно в гуще руна или в ленивом тумане... Как ты должен страдать, милый Федр! И все же страдать не вполне... Даже этого нам не дано: страдание тоже ведь жизнь. Федр. Мне все кажется, что я близок к нему... Но не говори мне, прошу тебя, о том, что утрачено. Оставь, не тревожь мою память. Оставь ей ее светило и ее ку­миров! О, какое владеет мною противоречиеСуществу­ет, быть может, какая-то вторая смерть, которая меня еще не постигла, -- смерть наших воспоминаний. Но во мне оживают, мне снова видятся хрупкие небеса! Пре­краснейшему нет места в вечности! 3 Сократ. Где же. по-твоему, оно пребывает? Федр. Все прекрасное неотделимо от жизни, а жизнь -- это то, что умирает. Сократ. Допустим... Но большинство людей видит в Красоте нечто бессмертное. Федр. Должен сказать тебе, Сократ, что, по мнению того Федра, каким я некогда был, красота... Сократ. Платона поблизости нет? Федр. Я буду ему возражать. Сократ. Ну что ж, возражай! Федр.... заключается отнюдь не в каких-то необычай­ных предметах и даже не в тех сверхприродных фор­мах, которые благороднейшие из смертных созерцают как некие образцы своих замыслов и тайные первообра­зы своих трудов, -- не в тех божественных сущностях, о каких надлежало бы сказать словами поэта: Венец стремленья долгого -- Идеи! 4 Сократ. Какого поэта? Федр. Дивного Стефаноса, который жил много ве­ков после нас. На мой взгляд, однако, идея этих Идей, которых отцом был наш несравненный Платон, очень уж простовата и в каком-то смысле слишком чиста, что­бы объяснить все многообразие красот и смену чело­веческих пристрастий, смерть стольких творений, пре­возносившихся до небес, создания ни на что не похо­жие, воскрешения, коих нельзя было предугадать. И много найдется иных возражений. Сократ. К какой же пришел ты мысли? Федр. Я уже не могу ее разобрать. Ничто ее не об­наруживает; все ее подразумевает. Она -- во мне, как я сам; она действует безошибочно; она судит, она вожде­леет... Но выразить ее мне так же трудно, как опреде­лить свое тождество с собственным "Я", которое для меня столь очевидно и столь загадочно. Сократ. Но раз уж, дорогой Федр, милостивые боги позволили нам беседовать в этой преисподней, где мы ничего не забыли, где мы нечто узнали и где мы дале­ки от всего человеческого, нам следует теперь выяснить, что истинно прекрасно и что -- уродливо; что может нра­виться человеку; и, наконец, что должно восхищать его, не ослепляя, и захватывать, не помрачая рассудка... Федр. То, что позволяет ему без усилий возвыситься над своею природой. Сократ. Без усилий? Над своей природой? Федр. Ну да. Сократ. Без усилий? Как это возможно? Над своей природой? Что это значит? Я невольно воображаю че­ловека, который пытается взгромоздиться себе на плечи. Не допуская подобной нелепости, я спрашиваю тебя, Федр: как это возможно -- перестать быть собой, а за­тем снова облечься в свое естество? И может ли это вдобавок произойти безболезненно? Я знаю, конечно, что исступление страсти, избыток вина или необычайное действие тех паров, которые вдыхают пифии, заставляют нас, как говорится, быть вне себя; и еще лучше я знаю по личному несомнен­ному опыту, что наши души умеют воздвигнуть себе в недрах времени святилища, для него недоступные, веч­ные изнутри, хотя и эфемерные по отношению к приро­де, -- святилища, где они, наконец, отождествляются с собственным знанием, где они вожделеют к собственной сущности, где они ощущают себя порождениями желан­ного -- и отзываются светом на его свет, безмолвием на безмолвие, расточая себя и себя восполняя, но ничего не заимствуя у материи мира, ни у мгновений. Они по­добны тогда тем сверкающим точкам покоя, которые во время бури движутся в море среди бушующих волн. Но чем мы становимся в этих пучинах? Они обязаны жизни, которую прерывают... Однако эти чудеса, эти погружения и экстазы нис­колько не проясняют мне удивительной загадки красо­ты. Я не в силах связать эти крайние состояния души с жизнью нашего тела или с наличием предмета, кото­рый их вызывает. Федр. Все потому, о Сократ, что ты постоянно ищешь лишь в себе самом!.. Ты, кого я всегда считал лучшим из людей; ты, что был в жизни и остался в смерти прекрасней самой прекрасной вещи на свете; о великий Сократ, -- восхитительное уродство и всемогу­щая мысль, -- обращающий яд в напиток бессмертья; ты, который, уже холодея, уже мраморный половиною тела, но другою -- еще не безгласный, обращался к нам дружески с божественной речью, -- позволь мне ска­зать, чего тебе, может быть, в твоем опыте не хва­тало. Сократ. Учиться мне, конечно, слишком поздно. Но все же говори. Федр. Одного, Сократ, одного тебе недоставало. Ты был человеком божественным, и, возможно, ты совсем не нуждался в чувственных красотах мира. Ты едва за­мечал их. Я знаю, конечно, что тебе не были чужды ни безмятежность долов, ни великолепие городов, ни бегу­щие струи, ни нежная сень платана; но все это остава­лось для тебя лишь неким далеким фоном твоих разду­мий, живописным простором твоих сомнений, благодат­ной ареной твоих незримых шагов. И поскольку пре­красное уводило тебя далеко в сторону, ты всегда видел в итоге нечто иное. Сократ. Человека и его разум. Федр. В таком случае не встречал ли ты в своей жизни людей, которые поражали тебя своей удивитель­ной страстью к формам и образам? Сократ. Конечно. Федр. И которые вместе с тем могли с кем угодно сравниться по уму и достоинствам? Сократ. Разумеется! Федр. Как же ты ставил их -- выше или ниже фило­софов? Сократ. Смотря по обстоятельствам. Федр. А сам их предмет? Допускал ли ты, что он не меньше -- а может, и больше -- достоин изучения и любви, чем твой собственный? Сократ. Не в предмете их дело. Я не могу помыслить, чтобы Высшее Благо существовало во Множестве. Но что для меня темно и необъяснимо -- это то, что люди, столь чистые разумом, чтобы достигнуть своего высшего состояния, нуждаются в чувственных формах и телесных чарах. Федр Однажды, дорогой Сократ, мы об этом бесе­довали с другом моим Эвпалиносом. -- Федр, -- говорил он, -- чем больше я размышляю о своем искусстве, тем больше им занимаюсь на деле; чем больше я мыслю и действую, чем больше терзаюсь и радуюсь как архитектор, тем полнее, тем с большим восторгом и ясностью ощущаю себя. Я растворяюсь в долгом своем ожидании; я вновь нахожу себя в изумлении, которое сам в себе порождаю; так, раз за разом, ступень за ступенью, я созидаю в сво­ем безмолвии себя самого; и я прихожу к такому един­ству своей воли и своих сил, как если бы данное мне естество я превратил в творение рук человеческих. -- Приученный строить, -- улыбаясь, добавил он, -- я, мне кажется, выстроил и свое собственное существо. Сократ. Строить себя и себя познавать -- разве это не одно и то же? Федр.... и он продолжал: -- Я добивался точности в мыслях, чтобы, явствен­но выводимые из рассмотрения сущего, они станови­лись, как бы сами собой, актами моего искусства. Я распределил свое внимание, я перестроил порядок задач; я начинаю там, где прежде кончал, -- дабы еще в чем-то выиграть... Я скуп в мечтаньях; я воображаю, как если бы уже творил. В бесформенном пространст­ве своей души я никогда теперь не созерцаю тех приз­рачных зданий, которые так же далеки от действи­тельных, как химеры и горгоны -- от настоящих живот­ных. То, что я мыслю, осуществимо; и то, что я осуще­ствляю, соотносится с мыслимым... 5 И потом... Ты помнишь, Федр, -- помолчав, продолжал он, -- этот малень­кий храм, который неподалеку отсюда я воздвиг Герме­су? Если б ты знал, что он для меня значит! Там, где прохожий видит лишь стройный портик -- самый обыч­ный: четыре колонны, простейший стиль, -- там заклю­чил я воспоминание об отраднейшем дне моей жизни. О, сладостная метаморфоза! Никто не знает, что этот изящный храм заключил в себе мысленный образ некой девушки из Коринфа, которую я счастливо любил. Он в точности воспроизводит пропорции ее тела 5. Для меня он живой! Он возвращает мне то, что я вложил в него... -- Так вот, -- сказал я, -- откуда в нем эта неизъяс­нимая прелесть. В нем явственно видится чье-то живое присутствие: юный цвет женщины, грация очарователь­ного существа. Он пробуждает какое-то смутное воспо­минание, которое не находит своего предмета; и эти проблески образа, которого ты хранишь полноту, прон­зают душу и не дают ей покоя. Представь же себе, что, стоит мне только отдаться воображению, я готов упо­добить его какому-то брачному гимну со звуками флейт, который исходит, мне кажется, из самых моих глубин. Взгляд Эвпалиноса исполнился нежной приязни. -- О, как ты меня понимаешь! -- сказал он. -- Никто еще не был так близок к моему демону. Я охотно бы поделился с тобой всеми своими секретами; но для одних я и сам не найду подобающих слов -- так они невыразимы; другими же -- я рискую наскучить тебе, ибо они требуют знания совершенно особых приемов и навыков моего искусства. Могу лишь сказать тебе, к какой истине или даже тайне ты прикоснулся, когда го­ворил только что по поводу моего юного храма, о зву­ках музыки, о пении и флейтах. Ответь же мне (пос­кольку ты так тонко чувствуешь архитектуру), не замечал ли ты, проходя по этому городу, что есть в нем безгласные здания, есть здания говорящие и что кое-ка­кие, самые редкостные, поют? Причем эта одушевлен­ность или же немота не вызваны ни назначением зда­ний, ни даже их обликом. Это зависит от дара строи­теля или от расположения Муз. -- Теперь, послушав тебя, я и сам в этом мысленно убеждаюсь. -- Слушай же дальше. Те здания, которые не гово­рят и не поют, достойны только презрения. Это -- всего лишь мертвые глыбы; они несравнимы даже с груда­ми щебня, которые возы подрядчиков сбрасывают на стройке; ведь эти груды могут хотя бы развлечь наблю­дательный взгляд прихотливыми формами -- смотря по тому, как они упадут... Те постройки, которые лишь го­ворят, -- если они изъясняются внятно, я их ценю. Здесь, говорят они, сходятся купцы. Здесь -- совещаются судьи. Здесь -- стонут узники. Здесь -- любострастни­ки... (Тут я заметил, что среди зданий этого рода я встречал весьма замечательные. Но Эвпалинос не слы­шал. ) Эти торговые ряды, эти суды и тюрьмы -- если строитель свое дело знает -- говорят удивительно ясно. Одни из них зримо притягивают подвижную, непрестан­но меняющуюся толпу; они выставляют навстречу ей портики и перистили; множеством входов, удобными лестницами они зовут ее устремиться в обширные, хо­рошо освещенные залы, собираться кружками, окунуть­ся в кипение дел... Зато дома правосудия должны гово­рить взору о строгости и беспристрастии наших зако­нов. Им подобает величие: обнаженные массы, мощные неприступные стены. Безмолвие этих голых фасадов ед­ва нарушается изредка то угрозой некой таинственной двери, то печальными знаками толстой решетки, кото­рую вдруг замечаешь в сумраке узкого окна. Здесь все звучит приговором, все свидетельствует о возмездии. Камень торжественно оповещает о том, что скрывается за его толщей; стены неумолимы; и эта громада, кото­рая вся служит истине, решительно провозглашает свое суровое назначение... Сократ. Моя тюрьма отнюдь не была столь ужас­ной... Мне кажется, это было всего лишь унылое, само по себе безразличное место. Федр. Как можешь ты так говорить! Сократ. По правде сказать, я почти ее не замечал. Я видел лишь моих друзей, бессмертие -- и смерть. Федр. И меня не было рядом! Сократ. Платона тоже... И Аристиппа... Но зал был переполнен: я не видел стен. Каменный свод в вечер­них лучах окрашивался в бледно-розовый цвет... При­знаться, дорогой Федр, я знал в своей жизни только од­ну тюрьму -- собственное тело. Но вернемся к твоему другу. Я думаю, он собирался поведать тебе о самых прекрасных зданиях; именно это я и хотел бы услышать. Федр. Изволь, я продолжу. Эвпалинос описывал мне великолепие тех исполин­ских сооружений, которые нас восхищают в портах. Они простираются далеко в море. В сверкающей, осле­пительной белизне их объятий мирно дремлют укрытые гавани. Усеянный роем бесшумных галер, этот покой нерушим под защитой их грозных валов и раскатистых волноломов. Высокие башни, где всегда кто-то бодрст­вует и где в непроглядные ночи пляшет, бушуя, пламя сосновых шишек, озирают простор с пенистой оконеч­ности мола... Отважиться на такие работы значит пос­порить с самим Нептуном. В воды, которые мы хотим огородить, надобно сбрасывать горы породы. Неверным глубинам моря и монотонным ударам его набегающих полчищ, которые гонит и опережает ветер, нужно проти­вопоставить могучие глыбы, добытые в глубинах зем­ли... О, эти порты, -- говорил мне мой друг, -- сколько света уму в этих необозримых портахКак точны они в каждом своем усилии! Как растворяют их в своем деле!.. Но чары морской стихии и архитектуру причуд­ливых берегов даровали строителю боги. Все здесь способствует чувству, которое пробуждают в душе эти благородные, наполовину естественные сооружения: чистота открывающегося горизонта, забрезживший или тающий парус, завороженность пучиной, близость опас­ностей, сверкающий порог неведомых земель и даже сама ненасытность людей, готовая смениться суеверным страхом, когда, ей отдавшись, они ступают на борт ко­рабля... Это поистине дивные зрелища; но превыше все­го должны ставить мы то, что искусство воздвигло без внешней помощи! Коль скоро мы обрекаем себя весьма тягостному усилию, нам нужно на время забыть о ра­достях жизни и непосредственном наслаждении. Все прекрасное непременно безжалостно... Тут я прервал Эвпалиноса, сказав ему, что не впол­не эту мысль понимаю. Он ответил, что истинная кра­сота точно так же редка, как человек, способный сде­лать над собою усилие, то есть избрать себе некое "Я" и заставить себя ему следовать. И, возвращаясь к прерванной мысли, он продолжал развивать ее золотую нить: -- Перехожу, наконец, к шедеврам, в полной мере обязанным одному человеку, -- тем, о которых я гово­рил тебе, что они кажутся нам поющими. О Федр, пустые ли это были слова? Те слова, кото­рые мимоходом вставляются в речь, внезапно ее рас­цвечивают, но по размышлении непременно окажутся вздором? Нет же, Федр, нет!.. И когда в связи с моим храмом ты стал говорить о музыке (первый -- и не­произвольно), тебя осенило божественное подобие. Этот союз двух идей, которые сами собой, в безотчетном движении голоса сплелись у тебя на устах, эта как будто случайная связь столь различных явлений выз­ваны дивной необходимостью; и хотя вряд ли возмож­но продумать ее во всей глубине, но ты смутно ее ощу­тил во всей ее очевидности. Представь же ясно, каким должен быть смертный, достаточно чистый, достаточно здравый, проницательный и упорный, достаточно воору­женный Минервой, чтобы осмыслить до самых глу­бин своего существа -- и, значит, до самых глубин дей­ствительности, -- это странное уподобление видимых форм эфемерным слияниям вереницы созвучий; поду­май, к каким он пришел бы всеобщим и тайным ис­токам; какой достиг бы заветной точки; какого бога обрел бы в своем собственном естестве! И ежели, нако­нец, утвердившись в состоянии этой божественной двойственности, он решит возвести некий монумент, чей величественный и чарующий образ будет прямо обязан чистоте музыкального звука или же сообщит душе впе­чатление несмолкающего аккорда, -- представь, Федр, какой это должен быть человек! Вообрази эти здания!.. И какое -- для нас -- блаженство! 7 -- А ты, -- спросил я, -- ты это себе представляешь? -- Да и нет. Да -- как мечту. Нет -- как знание. Эти мысли тебе помогают? Да -- как толчок. Да -- как мерило. Да -- как тер­занье... Но я не в силах связать как следует анализ и экстаз. Порой я близок к этой бесценной власти... Однаж­ды я уже почти ощутил ее -- но это было, впрочем, как обладание возлюбленной во сне. Я могу рассказать тебе лишь о приближении к этому совершенству. Едва разли­чив его, я, милый Федр, мгновенно преображаюсь, как вяло провисающий канат, когда его натянут. Я сам себя не узнаю. Все ясно, все кажется легко достижимым. В моем внутреннем взгляде проносятся и запечатлевают­ся бесконечные построения. Я замечаю, что моя жажда прекрасного, отождествившись с моими неведомыми возможностями, сама по себе рождает фигуры, ее уто­ляющие. Все существо мое отдается влечению... И тог­да появляются силы. Ты ведь знаешь, что душевные си­лы диковинно вырастают в ночи... Посредством иллю­зии они достигают полной реальности. Я зову их, я заклинаю их своим безмолвием... И вот они здесь, во всем своем блеске и во всей обманчивости. В их взоре, в их диадемах равно лучатся истинное и ложное. Меня слепят их дары, меня овевают их крылья... Федр, вот где опасность! Вот что мучительней всего на свете!.. О, решающий миг и глубочайшее противоборство!.. Вместо того чтобы принимать эти чрезмерные и непос­тижимые милости такими, как они есть, какими их единовластно вскормила великая жажда моей души, какими они безотчетно возникли в высшем ее упова­нии, -- мне надобно, Федр, им воспрепятствовать и зас­тавить их ждать моего сигнала. Снискав их благодаря некой паузе моей жизни -- дивной заминке моего обыч­ного времени, -- я хочу сверх того расчленить нерасчле­нимое и ослабить и задержать рождающиеся Идеи... -- О несчастный, -- сказал я, -- что можешь ты сде­лать в единый миг? Быть свободным. В этом мгновении, -- продолжал он, -- сокрыто многое... в нем есть все; ибо все то, че­му посвящают себя философы, проходит меж взглядом, встречающим некий предмет, и знанием, которое взгля­ду наследует... дабы слишком поспешно его предмет исчерпать. Я тебя не понимаю. Ты, значит, пытаешься проти­водействовать этим Идеям? Так нужно. Я не позволяю им утолять меня, я хочу отсрочить чистую радость. -- Зачем? Откуда в тебе эта немилосердная сила? -- Ибо самое для меня важное -- добиться, чтобы предстоящее, во всей мощи своей новизны, удовлетворя­ло разумным требованиям прошедшего. Как выразить­ся яснее?.. Послушай: я встретил однажды красивый розовый куст, с которого сделал восковой слепок. За­тем я погрузил этот слепок в песок. Быстрое время пе­сет розам бесследную гибель, и пламя мгновенно воз­вращает воску его бесформенную природу. Зато, когда воск улетучится из своей жгучей и обреченной формы, струя огненной бронзы сольется в затвердевшем песке с полым подобием каждого лепестка... -- Я понял, Эвпалинос! Эта загадка прозрачна; твой миф нетрудно истолковать. Эти свежие розы, которые гибнут у тебя на глазах, -- не есть ли они само сущее и сама бегущая жизнь? Что касается воска, который лепили твои искусные пальцы, меж тем как твой взгляд погружался в венчики и переносился с цветущей добычей к работе, -- не прав­да ли, это образ привычного тебе труда, изобильного связями твоих действий и твоих обновляющихся наблю­дений? Огонь -- это Время, которое легко могло бы испепелить, развеять в бескрайнем мире и эти живые розы и твои восковые, если бы в существе твоем не хранились, каким-то загадочным образом, формы твое­го опыта и тайная крепость его разумения... Наконец, льющаяся бронза -- это, уверен я, не что иное, как твои несравненные силы души и кипящее состояние некоей вещи, которая рвется к жизни. Это пламенное изобилие разошлось бы бесплодным жаром, истаяло в своих бес­численных превращениях, не оставив после себя ниче­го, кроме слитков или беспорядочных струй, если бы ты не умел устремить его по неисповедимым каналам, дабы оно полнило, застывая, четкие формы твоей пре­мудрости. Значит, твое существо непременно должно раздваиваться и становиться в единый миг горячим и холодным, жидким и твердым, свободным и скованным -- розами, воском и пламенем, формой и металлом Ко­ринфа 8. -- Сущая правда! Но, как я уже тебе сказал, я лишь пытаюсь к этой цели приблизиться. -- Как же ты действуешь? Как удастся. Но скажи мне, как ты пытаешься? Ну так слушай... Я не совсем представляю, как объяснить тебе то, что не ясно и мне самому... О Федр, когда я вынашиваю в себе здание (все равно -- богам оно предназначено или же человеку), когда я любовно ищу его форму, стремясь построить предмет, который бы радовал взгляд, обращался к мысли, удовлетворял чувству меры и всевозможным условностям... скажу те­бе странную вещь: мне кажется, что мое тело по-своему в этом участвует... Пойми меня. Наше тело -- изуми­тельный инструмент, но я убеждаюсь, что смертные, ко­торые все им располагают, в полной мере его не ис­пользуют. Все, что они в нем черпают, -- это боль, нас­лаждение и необходимые действия, в числе которых и акт самой жизни. То они с ним сливаются, то на вре­мя о нем забывают: и, порою -- животные, порою -- чистые духи, они сами не ведают, какие всеобщие свя­зи в себе содержат и из какого чудесного состоят на­чала. А ведь через него они сопричастны тому, что ви­дят и осязают: они -- камни, они -- деревья; ощущения­ми, дыханием они обмениваются с материей, в которую погружены. Они проникают в нее, и они ею проникнуты; они весомы -- и подъемлют тяжести; они движутся -- и несут в себе добродетели и пороки; и, когда они пог­ружаются в грезы или туманные сны, они перенимают природу струящихся вод, уподобляются праху и тучам... Порою же они полнятся и разражаются молниями!.. Однако душа их, в сущности, не умеет использовать это естество, с которым она соседствует и которое она пронизывает. То она слишком спешит, то запаздывает, как будто стремится избегнуть живого мгновения. Оно приносит ей сотрясения и толчки, заставляя ее уходить в, себя и скрываться в своей пустоте, где она окружает себя туманами. Но я поступаю иначе; наученный своими ошибками, я произношу с полной ясностью, я мыслен­но повторяю с каждой зарей: "О мое тело -- ты, что ежемгновенно напоминаешь мне о том складе моей натуры, о той гармонии твоих органов, о тех строгих пропорциях твоих частей, кото­рые тебя живят и позволяют тебе утвердиться в круго­вороте вещей, -- исполнись моих трудов, поведай мне глухо веленья природы, поделись со мною великим ис­кусством, каким ты проникнуто и какому ты следуешь: искусством противостоять бегу дней и справляться с превратностями. Дай обрести в твоей цельности созна­ние истинно сущего; просвети, напитай, укрепи мои мыс­ли. Как бы ты ни было эфемерно, мои видения во сто крат эфемерней. Ты живешь чуть дольше нашей фан­тазии; ты платишься за мои поступки, и ты искупаешь мои ослепления. Живое орудие жизни, ты для всех нас единый предмет, сопоставимый с вселенной. Ты всегда пребываешь в фокусе ее сферы, о двойственный центр созерцания всего звездного неба! Ты истинная мера сущего, тогда как в душе своей я нахожу лишь его об­личье. Она знает его столь поверхностно, что в своей заносчивости готова подчас причислить его к своим грезам; она сомневается в солнце... Влюбленная в свои зыбкие порождения, она мнит себя созданной для не­исчислимых реальностей; она воображает существо­ванье иных миров; ты, однако, ее вразумляешь и дер­жишь ее, как якорь -- корабль... Вкусив твоего вдохновения, моя мысль, о милое те­ло, не устанет отныне взывать к тебе, как и ты, я на­деюсь, будешь дарить ее своими силами, своими внушениями и своими множественными пристрастиями. Ибо мы с тобой нашли наконец возможность сплотить­ся, и нерасторжимый узел наших различий должен стать нашим общим детищем. Мы занимались каждый сво­им. Ты жило, я грезил. Мои безбрежные грезы завер­шались неизмеримым бессилием. Но это творение, ко­торое я замыслил теперь и которое без нашей воли не­мыслимо, -- пусть оно вынудит нас сочетаться и воз­никнет из самих наших уз! Но это тело и этот дух: это неодолимо живое присутствие и это зиждущее отсутст­вие, которые спорят о своем первородстве и которые следует наконец примирить, это конечное и это бесконеч­ное, которые мы привносим каждый по-своему, -- не­обходимо теперь слить их в некоем стройном порядке; и ежели волей богов они действуют сообща, ежели они обмениваются сообразностью и изяществом, красотой и долговечностью, линиями дополняя движения и мысля­ми -- числа, значит, они обрели свое истинное отноше­ние, свое действительное бытие. Пусть же они сойдут­ся, пусть найдут общий язык в материи моего искусст­ва! Камни и силы, контуры и массы, свет и тени, ис­кусные соподчинения, иллюзии перспективы и реальные тяжести -- таковы продукты их тесных сношений, чьим прибытком да будет в итоге немеркнущее сокровище, которое я зову Совершенством!" 9

Комментариев нет:

Отправить комментарий