ПЕРЕВЕРНУТЫЙ МИР (главы из книги)
02-04-2015
№734 от 2 апреля 2015 годаЛев Клейн
Продолжение. <a href=http://lebed.com/2015/art6661.htm> Начало</a>
За несколько дней меня арестовывали дважды. Первый арест: отобрали ключи от квартиры и посадили меня на сутки, после чего прямо из кутузки повезли на обыск в моей квартире. Второй арест - уже после обыска и допросов, плотно, на полтора года.
В 1981 — 1982 гг. я отбывал заключение в ленинградской тюрьме «Кресты», а затем в лагере (исправительно-трудовой колонии) на окраине Ленинграда. Срок был сравнительно небольшим (полтора года), и поскольку я не признал за собой вины, имея в виду добиться реабилитации, то отбыл его полностью. Перед тем я преподавал в Ленинградском гос. университете и занимался научными исследованиями — мои работы печатались в археологических, этнографических, исторических и философских изданиях. Это предопределило мою ориентацию в тюрьме и лагере — дало мне возможность отвлечься от личных невзгод и с интересом войти в чуждую и буйную среду. Среду, в которой скопилось множество тяжелейших проблем, настоятельно требующих изучения.
Я решил рассматривать свое невольное путешествие в этот непривычный мир как очередную научно-исследовательскую экспедицию, а свое ознакомление с ним — как включенное наблюдение, временами — как включенный эксперимент.
Качеству наблюдения способствовало то, что, несмотря на небольшой срок, неуважаемую уголовниками статью обвинения и интеллигентское прошлое, я отстоял в тюрьме и лагере свое достоинство и даже завоевал (вероятно, некоторыми особенностями своего характера) уважение в этой среде: занял в ней влиятельное положение, получил высокий статус — титул углового. В спальной секции, где громоздятся трехъярусные койки на полсотни и больше заключенных, угловой занимает нижнюю угловую койку, на которую никто не имеет права присесть и даже ступить, забираясь на расположенные выше койки. Углового никто не смеет бить и оскорблять, к нему обращаются не с кликукой (кличкой), а по имени-отчеству, с ним охотно базарят (беседуют) зэки любого ранга, и ему открыто многое вокруг.
Результат этого импровизированного исследования я изложил в двух публицистических статьях, напечатанных в журнале «Нева»: «Правосудие и два креста» (1988, № 5) и «Путешествие в перевернутый мир» (1989, № 4). Статьи эти я публиковал под псевдонимом Самойлов, которым пользуюсь только для публицистики.
======================
-Спрашивается, зачем меня сажали в кутузку первым разом, перед обыском? Ежу ясно: чтобы спокойно, без помех подложить порнографию. Иного ответа нет. Если бы порнография не была подложена, то вся операция была бы абсолютно бессмысленной.
Весь обыск вместе с составлением протокола занял всего два часа (это указано в протоколе), хоть квартира битком набита вещами, книгами и рукописями. По литературе мы знаем, что в подобных условиях настоящий обыск длился бы весь день, а то и всю ночь. Но моим искателям это не было нужно: они хорошо знали, куда подложили желанные "улики".
В своих заявлениях я тогда же обратил внимание следователя и прокурора, а позже судьи, что при обыске у меня не были обнаружены записные книжки с адресами и телефонами. Зная в течение месяца о ежедневных допросах моих знакомых и о характере дознания, я все такие книжки спрятал, чтобы не втягивать в неприятности лишних людей. И судья правильно истолковал их отсутствие: я спрятал. Но как же, - спрашивал я судью, - зачем же я оставил бы "вещественные улики" - порнографию, если бы она у меня была, если бы это была моя порнография?! Для удовольствия следователей?
"Действительно, странно! — сказал судья и обратился к прокурору, - Товарищ прокурор, в деле есть заявление подсудимого с требованием проделать анализ отпечатков пальцев. Что показал этот анализ?" Прокурор потупился и сказал: "Дактилоскопический анализ забыли провести. Это, конечно, упущение, и виновным мы вынесем взыскание. А проводить теперь уже поздно: слишком захватаны пальцами, анализ бесполезен". (Прямую речь прокурора привожу по своим записям. В протоколе она изложена сокращенно - т. II, л. 136-137). "Не поздно, не поздно! -закричал я со своего места. - Дополнительные отпечатки ведь не уничтожат моих, если они там есть!" Суд, однако, согласился с прокурором. Дактилоскопический анализ решено было не проводить, неприличные снимки - уничтожить. Они были уничтожены 8 апреля 1982 г. (есть акт). И концы в воду.
В деле есть решение: статью 228 (о порнографии) мне не вменять. Тем не менее, снимки упоминаются в приговорах, мельком сообщается о моем заявлении, что они подброшены. Не приведены мои аргументы, так что у читателя приговоров должно создаться представление, что я голословно и злостно отверг очевидные факты, а гуманный суд милостиво снизошел к моим уверениям. Мол, ладно уж, пускай его...
По-моему, всякому, кто ознакомится с документацией, сразу же становится ясно: порнография была подложена перед обыском. Тут не может быть иного толкования. Но если бы я был действительно виновен, зачем было бы создавать фальшивые улики? Из этого явствует: дознаватели знали, что я невиновен. Мне, как говорится, шили дело.
Один лишь вопрос долго приводил меня в недоумение: к чему был весь этот неуклюжий спектакль, вся эта возня с арестом на время обыска, к чему было убирать меня из квартиры? Ведь снимки смело можно было подбросить во время обыска! Только недавно, ознакомившись с историей Азадовского, арестованного передо мной, я понял, в чем дело. Азадовскому наркотики были подброшены во время обыска квартиры, но неловко - он схватил исполнителя этой акции за руку и призвал понятых. Вот, чтобы избежать подобного конфуза, и было решено убрать меня перед обыском из квартиры. По-моему, конфуз получился все равно - даже более крупный: там можно было бы все свалить на чрезмерное усердие одного исполнителя, а тут ведь все явно организовано заранее. Все всё знали.
В спектакле мне предназначалась роль дурачка-простофили. Я нарушил сценарий, и в дураках оказался не я.
Фемида в повязке и без. Вообще приговоры - в некотором роде образцы судейского искусства: как из ничего можно сделать нечто, пригодное к оглашению. Именно к оглашению: процессы по таким делам, естественно, закрытые, а на оглашение приговора в зал впускают публику. И приговоры были буквально напичканы подробностями интимных сцен, хоть эти подробности большей частью вообще не увеличивали весомость доказательств (речь шла о неподсудных деяниях), но зато, сами понимаете, достигалось полное и публичное обнажение приговоренного на потеху публике.
Фемида изображается с повязкой на глазах - в знак ее беспристрастности. Нет, не была моя Фемида беспристрастной.
Приговоров было два. Первый, результат трехдневного судебного процесса, карал меня тремя годами заключения (и то был успех адвокатов: прокурор запрашивал шесть лет). Но этот приговор, несмотря на всю его пространность, вышестоящему суду (городскому) пришлось отменить. Уж очень нелепо этот документ был сработан. Выдвигалось обвинение в гомосексуальных сношениях со взрослыми людьми, для таких контактов требуется минимум двое обвиняемых, а судили меня одного. Были в первом приговоре и другие перлы судейской мудрости. Один из них достоин более подробного ознакомления. Он показывает, что порою Фемида снимала свою повязку и, вглядываясь в материалы следствия, видела в них даже то, чего в них нет.
При обыске у меня была обнаружена составленная мною характеристика на Соболева, наполовину шуточная, наполовину всерьез. Появилась она так. Принес он однажды характеристику, выданную ему на работе, показал. Характеристика была идеально стандартной. Несколько строк, обтекаемые, шаблонные фразы, подойдут любому, Я пожал плечами: "Типичная липа: о тебе, а не ты". Он спросил: "А вы могли бы написать, каков я на самом деле?" С улыбкой спросил, но и с опаской, скрывая самолюбие. Что ж, я взял лист бумаги и начертал (привожу по тексту дела: т.1, л. 188).
ХАРАКТЕРИСТИКА (настоящая, не липовая)
Соболев Сергей - толковый, дельный парнишка, с устойчивыми положительными идеалами и иммунитетом к асоциальным поветриям (не пьет, не курит, не водится со шпаной, серьезно и уважительно носится к девушкам). Он доброжелателен к людям, приветлив, вежлив и опрятен. Это человек безусловно и безукоризненно честный, с развитым пониманием долга. Очень скромный и сдержанный, с большим чувством собственного достоинства.
Внешне - не сказать, чтобы писаный красавец, но и не урод, скорее, даже симпатичный и привлекательный, чем незаметный или неказистый. За внешностью своей ревностно следит и проводит довольно много времени перед зеркалом. Благодаря своему обаянию (в котором просвечивают его внутренние духовные качества) обычно вызывает симпатии окружающих. Все стараются ему помочь.
Он и сам всегда проявляет готовность помочь другим — и много может, многое умеет. О таких говорят: золотые руки. Всякая рукодельная работа у него спорится.
Гораздо хуже обстоит дело с учебой. Он не имеет навыков систематических занятий - не может и не умеет заставить себя заниматься с книгой регулярно. Его благородные замыслы и далеко идущие планы слишком часто остаются нереализованными из-за того, что он неорганизован, несобран, живет сиюминутными настроениями. Неприятные обязанности честно готов выполнить, но - отложив их на короткое время, а потом еще ненамного, увязает в других заботах и оставляет все, как есть...
И так далее - еще примерно столько же текста, но уже сплошь критического. Я хотел, чтобы эта "характеристика" помогла Сергею справиться с недостатками, но не привела в отчаяние. А в общем, характеристика была верной.
Суд увидел в ней только одно - доказательство гомосексуальности Соболева. Прошу оценить силу доказательства - вот цитата из приговора (первого):
При обыске обнаружена подготовленная Самойловым характеристика Соболева, в которой указаны черты, несомненно присущие лицам, совершающим пассивные акты мужеложства, в частности: "За внешностью своей ревностно следит и проводит много времени перед зеркалом" (у меня сказано: "довольно много", но это мелкая неточность. -Л.С.).
Вот ведь какие тонкие психологи заседали в судейских креслах! Не читали они, видно, исследования психологов-профессионалов о том, что молодые мужчины вообще чаще глядятся в зеркало, чем женщины. По моим наблюдениям, усевшись на скамьи в вагоне метро, девушки украдкой поглядывают на юношей, а юноши упорно и внимательно вглядываются в свое отражение в противоположных окнах вагона. Так сказать, проверяют свою вооруженность. Сколько пассивных педерастов обнаружили бы мои судьи в каждом вагоне! А Соболев тогда ухаживал за девушкой, жениться подумывал - конечно, заботился о внешности!
После отмены этого приговора дело было направлено на доследование, которое новых данных не принесло. Обвинению пришлось обходиться теми же данными, слегка перегруппировав их.
Снова применялась психология, на сей раз прокурором Метелиным, однофамильцем свидетеля Метелина. Показания свидетелей, данные ими на предварительном следствии, были правдивы, - убежденно заявил прокурор. - Ведь свидетели приводят такие подробности, говорят о таких ощущениях в пассивном партнерстве, которые может знать только тот, кто сам их испытал. Я возмутился: "Но по этой логике те ли это ощущения или не те, тоже может знать только тот, кто сам их испытал. Откуда же их знает прокурор Метелин?" Даже мой конвойный чуть не упал от хохота. Прокурор густо покраснел и смешался. Мне его жалко стало. "Только то мешает спутать вас со свидетелем Метелиным, что не свидетели эти подробности приводили, а следователи о них спрашивали!" Нет, прокурор был не очень опасен, зато судья...
Когда на втором процессе раздался возглас: "Встать, суд идет!" и в зал вошел новый состав суда, я обомлел: впереди, тяжко ступая, шел Московский Академик. Когда он мощной глыбой уселся на центральное кресло с высокой спинкой, я осознал, что ошибся: не он. Значительно моложе, но похож. И явно умнее прежнего судьи. Второй приговор вдвое длиннее и гораздо искуснее сформулирован. Ляпов в нем уже нет или почти нет.
Да, когда я поступил в тюрьму, принимавший меня лейтенант, пробежав мое направление (а в нем указана статья), поглядел на меня с жалостью: "Ох, пожилой человек, интеллигент, с такой статьей! Вы же пропадете: замучают. Давайте я проставлю вам в бумагах другую статью". Я поблагодарил, но отказался: "Все равно ведь дознаются. Будет только хуже". Как выяснилось позже, я угадал: по законам уголовной среды, сокрытие подобных обстоятельств карается мучительной смертью.
Не стану описывать, как я прошел через все испытания первого месяца. Это был сплошной многодневный, даже многосуточный суд - на манер средневековых или, скорее, первобытных, без адвоката и свидетелей защиты. Суд, в котором много значат характер, воля, выносливость подсудимого, но в первую голову - разум. Потому что "судьи" (они же следователи и в случае чего палачи) то вдумчиво, то запальчиво исследуют доказательства (документация по делу ведь обычно с собой, в камере), взвешивают, обсуждают. Вот этот суд, долгий, суровый и дотошный, при всей своей готовности верить подозрениям, всему худшему, меня оправдал.
В камеру иногда кому-нибудь приходит передача. Ее содержимое, обычно сахар и кое-что еще, поступает в "общий котел". Разделив, можно пополнить скудный паек. К трапезе каждый обитатель получает добавку - по ложке песка. Когда я в камере получил пост Раздатчика Сахара, это было для меня великой победой: парии не подпускаются к общей пище, ибо их прикосновение осквернило бы ее. Они должны есть отдельно, в углу, из продырявленной миски ("цоканая шлемка"). Пост Раздатчика Сахара был для меня особым знаком общего признания. Ни один научный титул не значил для меня так много в реальности. Ну, а в лагере я сразу стал Угловым - это очень высокий сан.
После всего сказанного, надеюсь, не вызовут удивления мои слова, что государственный ("народный") суд, осудивший меня, был неправедным, приговор - облыжным, что за его гладкими формулировками крылась обычная расправа. Впрочем, мы уже привыкли не удивляться подобным вещам, и это самое скверное, потому что расправа с помощью права стала обыденным злоупотреблением властью в нашей стране - о таких казусах то и дело пишут газеты, сокрушается радио, их высвечивает телевизор.
Механизм такой расправы - очень важная тема.
Полвека отделяют нас от большого террора, от бессудных расправ, чинимых "особыми совещаниями" - "тройками". Но государство наше не стало правовым. Правда, с террором покончено, он отставлен и осужден. Нет уже массовых расправ - огулом с целыми категориями граждан: справных крестьян, священников, командармов, калмыков, бывших пленных и т.д. Нет слепых безмотивных расправ, падавших случайно, без разбора на того или иного человека. Резко ограничена практика бессудных расправ, осуществляемых административно (хотя у милиции остались некоторые возможности этого рода). Наконец, с хрущевского времени центральная власть вообще все реже стала прибегать к расправе, т.е. к не санкционированному законом насилию.
Но расправа не исчезла из политического обихода страны. Государство как бы делегировало свои потенции расправы ведомствам и местным властям. Так что, если отдельный гражданин навлек на себя неудовольствие этих властей, все равно чем, ему все-таки угрожает расправа. Но не бессудная. Адыловщина возможна лишь кое-где, на периферии; она уязвима - ее легче заметить и искоренить, исправить ее последствия. Сложнее с практикуемой шире расправой по-новому, более хитрой - через суд, с помощью уголовного обвинения. От расправы в ней совсем немного: "некоторая" произвольность уголовного обвинения, "небольшое" смещение вины - из неподсудной она должна стать подсудной: то, что претило норову данной власти, надо представить как прегрешение перед государством, перед народом.
Человека надо подтянуть под статью уголовного кодекса. Остальное - дело машины правосудия. Процесс - что надо: с роскошным документальным оформлением, с отличной и вдохновенной игрой, когда полностью разыгрывается все следственное и судебное действо. Тут и дотошные допросы, и тонкие экспертизы, и прения сторон с патетическими речами прокурора и внимательным выслушиванием речей адвоката, словом, все комильфо, все по-европейски, все по-новому. Только тюрьма и лагерь те же. И так же неизбежны.
А коль скоро налаженный механизм такой судебной расправы существует, то он может приходить в действие спонтанно, без толчка сверху - просто потому, что зуд движения обуял какой-то рычажок в этой машине, то бишь, какому-то чину захотелось заработать лишние лычки или звездочки. И тогда в машину может затянуть кого угодно - даже самого верноподданного, самого смирного и послушного (каким я, что греха таить, не был).
Поскольку я прошел через эту машину, сохранив умение анализировать и отображать, мой долг - попытаться на личном опыте осветить и понять общую проблему: в чем суть механизма, на чем он держится. И наметить пути предотвращения подобных личных катастроф. Для этого, конечно, надо, прежде всего, показать, что суд был неправедным и что это не судебная ошибка, что состоялась именно расправа. А уж потом, проследив ее механизм во всех его звеньях, определить, где в нем надо приложить усилия, какие винты вывинтить, чтобы его сломать к чертовой матери. Чтобы у нас стало в самом деле правовое государство.
Писать мне обо всем этом неимоверно трудно, потому что статью мне подобрали, так сказать, щекотливого свойства, процесс был закрытым, речь придется вести о вещах сугубо интимных. А рассказывать о них надо ясно, доказательно, и в то же время щадя чувства читателя, уважая его деликатность. Да и себя поберечь: мне ведь седьмой десяток. Но говорить необходимо, потому что это касается не меня одного и не только тех, кто был замешан в моем деле, но по сути - любого гражданина нашей страны. А значит, всех.
Презумпция невиновности и '"порнография духа". Кое-кто из читателей отложит в этом месте мой текст и подумает: что-то уж многовато признаний - то в действиях, то в склонностях. А может быть, автор и впрямь - того? Дыма без огня не бывает.
Заниматься опровержениями не стану. По многим причинам.
Во-первых, потому, что это невозможно в принципе. А Вы, читатель, чем Вы докажете, что Вы не такой? Своим браком, наличием детей, мужскими вкусами в одежде и занятиях? У многих осужденных по ст. 121 все это было. Ваше единственное прибежище - презумпция невиновности. Вы и не обязаны доказывать, что Вы не верблюд. И я не обязан. Это обвинители должны доказать обвинение, и если не сумеют, то человек невиновен.
Во-вторых, не в этом суть моего дела. Еще раз напоминаю: склонности неподсудны, судят за преступные деяния. Более того, закон запрещает не всякие гомосексуальные контакты, а лишь сношения между мужчинами, и притом только сношения одного вида - анальные (педерастию). Любые другие сношения между мужчинами и анальное сношение с женщиной неподсудны. Логики в этом законе нет, целесообразности тоже, но закон есть закон (теперь предполагается его отмена). Следствие и суд обязаны были доказать только одно - наличие подсудных деяний. То есть даже не просто гомосексуальных сношений, а сношений одного вида. То, как обвинение это доказывало, заставляет любого усомниться в наличии повода для обвинения вообще, заставляет искать другие причины всего дела - догадываться, что это была судебная расправа.
В-третьих, некорректно вообще заниматься тем, чтобы отводить от себя лично подобные подозрения. Ведь самими усилиями, стараниями очистить себя от таких подозрений я невольно как бы признаю, что отвергаемое - ужасный порок. Что самое главное – ничем не подтвердить подозрений, уйти в тень, замолчать. Это означало бы предать дело защиты тех, с кем я полтора года делил в тюрьме и лагере мытарства и позор, тогда как многие из них повинны лишь в том, что физиологически, по природе своей, не могут жить так, как другие. А они - люди, и к людям этого склада принадлежали многие, кем гордится человечество: Платон и Юлий Цезарь, Эразм Роттердамский и Микеланджело, Винкельман и Монтень, Оскар Уайлд и Бодлер, Чайковский и Нижинский. Если у Ивана Грозного и Петра Первого подобные отклонения от сексуальных норм были лишь симптомами пресыщенности и разврата, то как быть с тем, что многие любовные сонеты Шекспира обращены к юношам, а Гете в своей лирике прямо признавался в гомосексуальных увлечениях? По статистике от двух до пяти процентов мужского населения ("сексуальное меньшинство") не могут жить иначе. Это миллионы граждан.
Расскажу эпизод грубый, но очень показательный. Когда я вернулся из лагеря, вскоре получил повестку из районного угрозыска. Неприятно удивленный, отправился туда в назначенное время и был встречен молодым сотрудником. "Давайте знакомиться. Нам положено проводить воспитательные беседы со всеми вернувшимися из мест заключения. Для удобства я группирую людей по статьям. Вот сегодня - день 121-й статьи". Я говорю: "Но вам, вероятно, известно, что я ее за собой не признал. О чем же нам беседовать?" Он отвечает: "Да, ваше дело какое-то странное. Материалы на вас должны были бы накапливаться у нас, раз вы живете в нашем районе, а мы о вас узнали только теперь. Но и с теми, кто признает за собой гомосексуализм, беседовать не легче. Вот как раз перед вами у меня побывал один со статьей 121. Все признает. Я ему тут целую лекцию прочел, как хорошо - с женщиной и как омерзительно — с мужчиной. Соловьем разливаюсь. Он слушает, слушает, а потом прижал руку к сердцу и говорит: гражданин начальник, да я со всем моим удовольствием, только, простите, член - вы мне держать будете? У меня ведь на женщин не стоит".
Посмеялись. "Ну, а мы о чем будем беседовать?" - спрашиваю. "А что нам беседовать", - отвечает. И решили мы вопрос истинно по-советски: договорились, что больше он меня беспокоить не будет, а в положенные дни станет проставлять в бумагах галочки: беседа проведена. В случае чего я смогу подтвердить.
Гомосексуализм - серьезная проблема не только лично для самих гомосексуалистов, но и для всего общества; никак не обойти здесь того обстоятельства, что с недавнего времени она тесно увязывается с проблемой СПИДа. Гомосексуалистов считают опасными распространителями этого смертельного заболевания. Такое утверждение оказалось верным для США, но в Африке, исходном очаге болезни, она поражает любых людей, без разбора. Дело в том, что первым, кто перенес эту болезнь из Африки в США, был "очаровательный канадец", блудница мужского пола. Он один за несколько лет заразил тысячи тех, кто пользовался его услугами, и болезнь пошла косить гомосексуалистов в первую голову. Если бы случайно это оказалась обычная проститутка, результат был бы другим. Во Франции, где очень развита мужская проституция, положение такое же, как в США. На территории бывшего СССР среди зараженных лишь 30 процентов получили болезнь от людей из всех "групп риска" (проституток, наркоманов и гомосексуалистов) вместе взятых, а 70 процентов — из других источников.
На деле наиболее опасными распространителями СПИДа являются так называемые "промиски" - люди, ведущие интенсивную и беспорядочную половую жизнь, предпочитающие частую смену партнеров. Они есть как среди гомосексуалистов, так и среди людей обычного склада. Возможно, среди гомосексуалистов их больше, но не потому ли, что гомосексуалисты вынуждены скрывать и менять свои связи? Медики говорили мне, что их беспокоят не те "голубые", которые нагло живут парами, а те, скрытные, которые рыскают... Если страх перед СПИДом приведет к еще большей травле гомосексуалистов, то мы лишь затрудним выявление и лечение больных и загоним проблему вглубь, не решив ее.
Как уничтожение психических больных не привело бы к избавлению человечества от психических болезней, так - и это пора признать, - пересажав в лагеря всех гомосексуалистов, мы не искоренили бы гомосексуализма в обществе. Полное избавление общества от гомосексуализма вообще очень проблематично. Уменьшение же его связано, по-видимому, с профилактикой, возможно, с правильным, тактичным половым воспитанием в раннем детстве, а это сложнейшая задача. Что же касается сложившегося гомосексуализма, то здесь пока главное в том, чтобы направить его в русло прочных связей, а для этого нужно больше понимания, терпимости и культуры.
Как это ни смешно покажется обывателю, но тем, кто любит людей своего пола, не чужды все чувства, которые доступны обычным людям в обычной любви, - страсть и дружба, ревность и страдания, счастье и верность. Может быть, мы напрасно издеваемся в прессе над законами некоторых скандинавских стран, где разрешены браки между людьми одного пола?4 Прочный семейный союз — это гораздо более надежный заслон от СПИДа, чем любые запреты и наивные призывы. А СПИД - достаточно грозная опасность, чтобы перед ее лицом пожертвовать, наконец, привычными предрассудками или, скажем помягче, стереотипами мышления.
Что же делают ревнители чистоты морали из правоохранительной системы? Нечто прямо противоположное - хватают женатых мужчин, отцов, просто нормальных молодых людей, старательно выискивают скабрезные эпизоды и, были таковые или не были, вытаскивают их на свет божий, предают людей публичному шельмованию. С печалью я наблюдал, как в беззаветной борьбе с этим пороком, в данном случае производной от борьбы со мной, моралисты из правоохранительных органов готовы были растоптать не только мнимые гомосексуальные прегрешения случайно попавшихся по дороге людей, но их человеческое достоинство, гражданские права и психическое здоровье. Лес рубят - щепки летят.
Такую страстную тягу к поискам и обнажению чужих пороков в интимной жизни Андрей Вознесенский назвал "порнографией духа" и добавил, что она хуже "порнографии плоти".
Когда на собрании в зале
Неверного судят супруга,
Желая интимных деталей,
Ревет порнография духа.
Как вы вообще это смеете!
Как часто мы с вами пытаемся
-Взглянуть при общественном свете,
Когда и двоим это таинство...
Конечно, спать вместе не стоило б.
Но в скважине голый глаз
Значительно непристойнее
Того, что он видит у вас.
Для Соболева последствия могли быть особенно тяжелыми. Когда я узнал, что он из свидетеля превратился в соучастника и подсудимого, что ему грозит арест уже до суда, я представил себе его в камере и пришел в ужас. Написал письмо прокурору. "Что значит для молодого привлекательного парня, - писал я, - попасть с таким клеймом в среду уголовников — неужто Вы не знаете? Его заставят предаваться мужеложству! Это было бы не так страшно, если бы он был в самом деле гомосексуалистом. Но он не таков, несмотря на все доводы обвинения..." Я клялся, что Соболев - не гомосексуалист, клялся всем, что есть для меня святого и дорогого. "Прошу Вас, пригласите его к себе, побеседуйте лично, без нажима и угроз, может быть, не о сути дела. Вглядитесь в его лицо, посмотрите в его честные глаза, и Вы убедитесь, что он не может быть преступником" (цитирую по сохранившемуся у меня черновику; чистовика не оказалось в деле).
Адвокат, которого ознакомили с моим письмом, при встрече на судебном заседании шипел: "Я же вас просил ничего не предпринимать без моего совета! Письмо только увеличит подозрение, что вы влюблены в этого парня!" Как будто надо быть влюбленным, чтобы спасать человека от гибели.
Не знаю, по моим ли призывам, но Соболева оставили на свободе. На суд он пришел сам.
На заключительное заседание я принес с собой из камеры пачку документов, приготовившись защищать себя и Соболева еще и в своем последнем слове. Увидев эту пачку, судья, насупившись, брякнул: "Вот сколько часов вы проговорите, столько лет мы вам и дадим". И тотчас секретарю: "Не записывайте, это шутка". Я все же проговорил часа два.
Затем предоставили последнее слово Соболеву. Повисла тяжелая тишина. Соболев застыл и онемел. Он слегка шевелил губами и безотрывно глядел широко открытыми глазами на судей. Перед его взором явно проносились те сцены насилия в камере, которые я перед тем рисовал суду. Минута проходила за минутой. У судьи, видимо, появилась надежда, что вот сейчас Соболев в отчаянии отбросит свое запирательство и даст долгожданное признание. Но Соболев молчал. А закон запрещает задавать вопросы во время последнего слова подсудимого. "Так вы будете говорить?" - наконец спросил судья. Соболев кивнул и продолжал молчать. Глаза его были наполнены слезами, которые время от времени скатывались вниз. По-моему, всем было очень тягостно. После второго напоминания судьи Соболев сумел сказать всего одну фразу: "Прошу не лишать меня свободы; я же погибну в тюрьме".
Он получил срок условно.
Убежавший приговор. Еще одно загадочное событие в истории моего дела - судьба приговора, вынесенного первым судом. Вообще по нашему закону приговор народного (районного) суда не сразу вступает в силу. Он, хоть и вынесен, но как бы не существует: осужденный получает семь дней для обжалования приговора, и если он или его адвокат действительно подали жалобу, то пауза затягивается - вступление приговора в силу будет отложено до той поры, пока суд более высокой инстанции (в моем случае — городской) не рассмотрит жалобу, а это может наступить и через месяц или больше. И все это время никаких действий, указанных в приговоре, проводить нельзя. Все ждут, что скажет вышестоящий суд. Вот когда он утвердит приговор, тогда и начнется осуществление кары.
Загадка заключается в том, что уже через несколько дней поcле окончания процесса в районном суде приговор оказался в Ленинградском университете и в Москве, в Высшей аттестационной комиссии. Из ВАК стали требовать от университета немедленного, срочного, спешного рассмотрения вопроса о том, можно ли оставлять такому преступнику научную степень и ученое звание. Подразумевалось, что нельзя.
Как приговор ускользнул из суда? Кому его отдал судья? Кто его выхватил у судьи и поспешно отнес в университет? Кто отправил в Москву? Кто это все проделал с еще не утвержденным приговором? Сейчас это невозможно установить, все отпираются. И понятно: все, кто в этом участвовал, нарушили закон. Вот и не найти концов. Приговор сам убежал из суда.
Бегая, он превратился в призрак, потому что настоящий приговор тем временем поступил, как и полагалось, в городской суд и 11 августа 1981 года вместо утверждения был... отменен. Исчез. Умер. Его не стало. А его призрак продолжал между тем двигаться своим путем. На факультете, получив его, собрали Ученый совет и приняли решение ходатайствовать о лишении меня звания. Ходатайство направили в "Большой" Ученый совет (совет всего Университета). Этот совет собрался 28 сентября 1981 года и на основании приговора суда (несуществующего!) лишил меня ученого звания: преступник не может его носить. Это решение и отправили в Москву, в ВАК, 22 марта 1982 года.
Так обстояло дело с ученым званием. Иначе, но похоже - с научной степенью. Диссертацию я защищал не в университете, а в Ленинградском отделении академического Института археологии. Следовательно, научную степень получил там. Понятно, и лишать меня степени должен был этот институт. ВАК туда и обратилась. Но Ленинградское отделение Института проводить эту операцию отказалось. Однако незадолго до этого в "Положение об ученых степенях и званиях" была внесена поправка, разрешающая и другим учреждениям лишать степени, если даже присваивали не они. Воспользовавшись этим нововведением, передали и этот вопрос в университет - в другой его Совет, специализированный. Из-за этой затяжки тот заседал уже после вынесения второго, январского приговора, а именно - 7 мая 1982 года, а 21 мая и это решение было направлено в Москву, в ВАК.
И снова были нарушены административно-правовые нормы. По Положению (пар. 105) документы о лишении степени или звания должны быть направлены в ВАК в 10-дневный срок с момента решения Ученого совета. Достаточно сверить даты, чтобы увидеть, что документы были направлены не в 10-дневный срок, а через 14 дней после решения (о лишении степени) и через полгода (о лишении звания). Следовательно, в Москву были отправлены документы, уже утратившие силу!
Тем не менее ВАК собралась на их обсуждение, и 27 октября того же года коллегия ВАК утвердила ходатайства о лишении степени и звания. И сделала новое нарушение норм. По Положению, я имел право претендовать на то, чтобы дело рассматривалось в моем присутствии - это общий демократический принцип разбирательства личных дел, связанного с тяжелыми последствиями для человека. Принцип этот соблюдается даже в суде, по отношению к преступникам. А ведь осенью 1982 года я был уже на свободе, уже не преступник (понесенное наказание ведь искупает вину, даже если вина была). В конце сентября 1982 года я направил в ВАК заявление о том, что оспариваю ходатайство и прошу меня вызвать на заседание, где будет решаться мое дело.
Что ж, ВАК выполнила мою просьбу и закон, но очень своеобразно: 26 октября почтой отправила мне в Ленинград извещение о том, что мое заявление будет рассмотрено. Но не сообщила, когда состоится заседание. Впрочем, если бы и сообщила, я бы не успел приехать, чтобы защитить свои интересы: заседание состоялось 27 октября, т.е. назавтра. Более тонкое издевательство трудно придумать. Мы ведь не в Англии - почта из Москвы в Ленинград (в Санкт-Петербург) идет несколько дней.
С тех пор я систематически отправляю в ВАК заявления, в которых требую отменить решение ввиду того, что оно было принято с нарушением законности и ряда административных норм. Сначала из ВАК прибыл ответ, что для восстановления моих степени и звания требуются ходатайства Ученых советов, которые меня этих титулов лишили. Я возразил, что в этом был бы резон, если бы я добивался восстановления степени и звания, которых был лишен справедливо и по всем правилам. Тогда я был бы обязан доказывать, что я заслуживаю прощения. Но я-то требую совсем другого - отмены неправильно, незаконно принятого решения ВАК. Все же я приложил позже к своему заявлению ходатайство коллектива своей кафедры, завов трех смежных кафедр, всех докторов наук Ленинградского отделения Института археологии АН СССР, бывших в эти дни в городе (14 докторов), ряда видных ученых других академических институтов. Аналогичное ходатайство написал и новый директор Института, сменивший Московского Академика, - тоже академик.
Тогда ВАК направила мое заявление и все приложенные документы в Ленинградский университет для принятия решения. Университет создал комиссию. Ректор, рассмотрев ее отчет и рассудив, что инициатива лишения степени и звания исходила от ВАК, да и вообще вопрос принадлежит к компетенции ВАК, отправил бумаги назад, присовокупив, что "Ленинградский университет с должным пониманием воспримет любое решение ВАК по делу Самойлова". ВАК рассердилась и снова направила дело на рассмотрение в ЛГУ. Университет создал новую комиссию для проверки фактов и... снова вернул дело в ВАК без рассмотрения на Ученом совете. Обе команды продемонстрировали высокую степень футбольной подготовки.
А теперь поговорим о сути вопроса. Допустим, что я действительно виновен в том, в чем меня обвиняли. Но ведь моя научная квалификация от этого не могла пострадать, как не пострадали музыкальность Чайковского или литературное дарование Гете (прошу прощения за нескромное сравнение). Затем, позволительно спросить, почему это быть доктором или кандидатом после такого приговора нельзя, а сохранить высшее образование можно? Уж тогда отняли бы у меня не только дипломы о степени и звании, но и университетский диплом. Он у меня почетный, с отличием - конечно, отнять! Да заодно и аттестат зрелости. Очень эффектное наказание - объявить меня малограмотным! Брата тоже лишали степени и звания, потом вернули. И профессора Леваду лишали, когда он чем-то не угодил идеологическому начальству. Вернули.
Давно пора нашим властям понять, что у личностей существуют неотчуждаемые ценности - те качества, врожденные и приобретенные, которые отнять нельзя. Нельзя отнять имя, фамилию, предков, место рождения, национальность, возраст. Нельзя отнимать заслуги и достижения. Конечно, можно поставить вопрос о лишении соответствующих званий или дипломов, если они были выданы ошибочно. Например, обнаружились незамеченные ранее дефекты в диссертации или подлог. Но если такого нет, а лишь последующие деяния человека чем-то не подошли к предполагавшемуся званием облику удостоенного, то с этим надо примириться. За последующие проступки можно покарать, но это не отменяет того, что было достигнуто раньше. Чьи-либо биографии так же невозможно переписать наново, как историю.
Но наши недавние властители вознеслись до уровня богов и считали, что им подвластно все - будущее и прошлое. Они давали городам новые (часто просто свои собственные) имена и переписывали историю, палачей объявляли героями, а порядочных людей - врагами народа и т.д. В таких условиях звания и степени все больше становились не марками истинной квалификации ученого, а всего лишь знаками благоволения к нему начальства. Такие знаки, конечно, можно как дать, так и отнять - своя рука владыка. Но если мы вступаем в новую эпоху, если городам и весям возвращаются исконные названия, людям - достоинство, а действиям — смысл, то я вправе ожидать возвращения степени и звания, которые характеризуют мои способности и которые были мною заработаны. Между прочим, совсем не теми методами, которыми свою степень зарабатывал Хватенко (а ведь на его титулы ВАК не покушалась).
И все время ВАКовские чиновники и университетское начальство мне твердили: "Ну, что вы возмущаетесь? Ну, нарушены какие-то там формальности, что же, теперь все переделывать заново, чтобы было правильно? Ведь по сути, по существу, все правильно и сейчас - приговор же, пусть и другой, все-таки есть. Вот если его отменят, тогда - сразу же..."
А я глубоко убежден, что если бы все формальности были соблюдены, - все те, которых требуют закон и административные нормы, - я не был бы лишен степени и звания. Если бы с соблюдением всех формальностей вопрос сейчас прошел все инстанции, решение, лишавшее меня заработанных дипломов, отпало бы. Не говоря уж о том, что решение это было неверным и по существу.
А что касается отмены приговора... Ох!
Прошло тридцать лет. За это время я проделал шестнадцать экспедиций, пять последних - в качестве начальника экспедиции, написал полтораста научных статей и несколько книг.
У начальников экспедиций в те времена было так много обязанностей и так мало прав, деятельность их была скована такой уймой бессмысленных запретов и предписаний, что им то и дело приходилось встречаться с ревизорами и с сотрудниками ОБХСС, и частенько перед их мысленным взором маячили следствие и суд, но меня судьба миловала. И вот когда я уже перестал ездить в экспедиции и поверил, что меня минула чаша сия, потому что за мной теперь грехов и быть не может, пришел мой черед. По бокам встали молоденькие конвоиры, я оказался на жесткой скамье - сначала перед разговорчивыми следователями, потом перед молчаливыми судьями, а в промежутках все это время - в тюрьме, перед понурыми сокамерниками.
Когда прозвучал приговор и я понял, что мне предстоит долгий путь, пройденный до меня многими, я подумал, что в любых обстоятельствах надо оставаться верным своему призванию - науке. В сущности, мне предстоит семнадцатая экспедиция - этнографическая. Вероятно, это будет самая трудная из моих экспедиций, может быть, опасная для здоровья, но, пожалуй, и самая интересная. Экспедиция в мир, совершенно чуждый, плохо изученный, не освещенный в литературе или выборочно освещенный в неподцензурных мемуарах. Из трудов Солженицына тогда были доступны широкому читателю только повесть "Один день Ивана Денисовича" да несколько рассказов, а монументальный "Архипелаг" - нет. Я его тогда слышал только в отрывках по радио ("из-за бугра"). Шаламовские "Колымские рассказы" только начали просачиваться в литературу. Да и описали эти подвижники иные лагеря, сталинского времени, а с тех пор многое изменилось. И я вскинул свою котомку на плечо, готовый наблюдать, запоминать и осмысливать.
Из далекого прошлого возник полузабытый образ отгороженного пространства с вышками по углам, виденного только снаружи. Наплывом, как в кино, он придвинулся ко мне, и я очутился в кадре.
Что там? То бишь, что тут - за двумя стенами с контрольной полосой между ними, с единственным входом-выходом через шлюз? Машина входит в шлюз, как судно на Волго-Доне: закроют ворота сзади, тогда лишь откроются ворота спереди. И - вот она, внутренность тайны, другая сторона луны. Пугающая и все-таки притягательная.
- Другая сторона луны. Внутри лагерь разгорожен на зоны ("локалки") высоченными - в три человеческих роста - решетками и поэтому напоминает цирковую арену при показе хищных зверей (потом я понял, что это не зря и что здесь люди бывают опаснее зверей). Зона, где сосредоточены производства (небольшие заводики), столовая зона, несколько жилых зон - отдельно одна от другой во избежание междоусобных драк, общий плац для построений, карантин — это для новоприбывших.
Огляделись. Какие-то худые бледные фигуры, опасливо озираясь, бродят по зонам, жмутся к стенкам. Перед ними деловито проходят другие фигуры, тоже явно из заключенных, но поосанистее. И над всем веет какой-то готовностью к тревоге, хотя видимых причин для нее нет. Какой-то напряженностью, которая здесь разлита во всем и ощущается сразу. Некий глухой, затаенный ужас - в согнутых позах, в осторожных движениях, в косых взглядах. Незримый террор. Между тем офицеры из администрации лагеря выглядят добродушными людьми, разговаривают порой грубовато, но доброжелательно.
Однако у меня за плечами был уже год пребывания в тюрьме. Еще там я понял, что главная сила, которая противостоит здесь обыкновенному, рядовому заключенному и господствует над ним, - не администрация, не надзиратели, не конвой. Они в повседневном обиходе далеко и образуют внешнюю оболочку лагерной среды, такую же безличную и непробиваемую, как камни стен, решетки и замки на дверях. Силой, давящей на личность заключенного повседневно и ежечасно, готовой сломать и изуродовать его, является здесь другое - некий молчаливо признаваемый неписанный закон, негласный кодекс поведения, дух уголовного мира. От него не уклоняются. Избежать его невозможно. Он не похож на правила человеческого общежития, принятые снаружи.
Первое, что меня поражало в тюрьме, это кровавые исступленные драки на прогулочных двориках. Не сами драки, а как они происходят. Дерутся молча, дико, без меры и ограничений. Бывает, несколько бьют одного. Лежачего бьют - ногами. Разнимать не положено, все молча стоят вокруг и смотрят. Это "разборка" - решение конфликтов, которые тебя не касаются, ну и стой тихо.
Поражало, как все подчиняются дурацкой процедуре "прописки" — изуверским обрядам при поступлении новичка в камеру. Он должен ответить на каверзные вопросы, выдержать жестокие испытания. В главе о тюрьме я уже приводил примеры. Вот еще •некоторые "тесты". "Отвечай: х... в ж... или вилку в глаз?" И по лицам старожилов новоприбывший понимает, что ведь не шутят. Так стать педерастом на усладу всей камере или же лишиться глаза? Только опытный зэк знает, что надо выбрать вилку: вилок в камере не бывает. "Летун или ползун?" - кем ни признаешь себя, все выйдет боком. "Ползуну" велят носом протирать грязный пол, а согласившись, станет он общим слугой, даже рабом. "Летуну" придется с верхних нар падать с завязанными глазами на разные угловатые предметы, расставленные на полу. Если новичок пришелся ко двору, его подхватят, а если не привлек расположения -только предметы незаметно уберут, если вовсе не понравился — расшибется в кровь, ребра поломает. А что, сам согласился, сам падал. Придумок много. Хорошо еще, что так встречают новичков не во всех камерах: попадаются ведь камеры, где еще не завелись такие традиции, где просто нет бывалых уголовников. Уж как повезет.
А бывалые приговаривают: это еще цветочки, ягодки впереди. Вот прибудем в лагерь... И встречи с лагерем ждут все (уж скорее бы!): одни со страхом, другие - с покорностью, третьи, немногие, - со злорадным вожделением.
Лагерь охватывает человека исподволь, еще в тюрьме - как гангрена души. Камеры в корпусе подследственных - еще со сравнительно либеральными нормами, с дележом передачи на всех, с равенством прав; камеры осужденных - мрачнее и суровее, здесь уже произошло расслоение, обозначилось, кто есть кто; этапные камеры (где ждут отправки по этапу) - еще суровее, отрешеннее, здесь уже каждый держится за свою котомку и крепчают лагерные нравы. Когда после многодневного путешествия в "столыпинских" вагонах "черные вороны" доставляют контингент к шлюзу лагеря, люди уже психологически готовы принять лагерные нормы жизни.
- Лютая зона, дом родимый. Мне повезло: мой маршрут был коротким, лагерь находился прямо на окраине Ленинграда. У каждого лагеря свое лицо, свое прозвище, под которым он слывет в тюрьмах. У нашего очень миленькое: "лютая зона". Он был не намного хуже других, в чем-то даже лучше, поскольку город близок. Во всяком случае, прокламированная прозвищем лютость не означала каких-то зверств его администрации. Как я потом убедился, первое впечатление было верным: в администрации и охране здесь работали такие же люди, как и везде, - одни грубее, другие культурнее, как и в любом советском учреждении. Попадались пьяницы и проходимцы, но именно от офицеров (большинство с университетским или другим высшим образованием) я встречал здесь и подлинную человечность, а ведь сохранить добрые человеческие качества в здешних условиях нелегко.
Лагерь вообще не принадлежал к числу тех, которые предусматривали особые строгости в содержании заключенных, положенные по наиболее суровым приговорам. Это не был лагерь усиленного или строгого режима. Наш был "общак" - лагерь общего режима. Но как раз такие имеют недобрую славу среди заключенных. В лагеря более сурового режима попадают за особо тяжкие и масштабные преступления. Там содержатся преступники крупного калибра, люди серьезные, с размахом, они на мелочи не размениваются и суеты в лагере не любят. Сидеть им долго, и они предпочитают спокойный стиль поведения (хотя в любой момент готовы к побегу и бунту). Да и строгости режима сковывают возможную неровность их нрава. В "общаке" таких строгостей нет, режим вольнее, и для дурного нрава уголовников больше возможностей реализации. А сидят здесь в основном уголовники не того пошиба - хулиганы, воры, наркоманы, пьяницы. Это люди низкого культурного уровня, истеричные и конфликтные. Сшибка таких характеров непрестанно высекает нервные разряды, и в атмосфере нагнетается грозовая напряженность. Верх берут те, кто наиболее злобен и агрессивен, и под внешним порядком устанавливается обстановка подспудного произвола - "беспредела", как это звучит на жаргоне заключенных.
Беспределом наш лагерь действительно отличался, хотя в других "общаках", по отзывам побывавших там, примерно то же самое, может, лишь самую малость помягче. Впрочем, у нас говорилось и так: "Кому лютая зона, а мне - дом родимый". Насчет дома, это, конечно, бравада, но у всякой палки два конца. Один - у тех, кто бьет.
Может быть, дело в том, что мой глаз был изощрен исследовательским опытом в социальных науках, но с самого начала то, что выглядело снаружи серой массой, расслоилось. Я увидел, что равенством тут и не пахнет. Все заключенные очень четко и жестко делятся на три касты: воры, мужики и чушки.
"Вор" - это не обязательно тот, кто украл. В лагерном жаргоне вор (раньше говорили "блатной", "урка", "человек") - это отпетый и удалой уголовник, аристократ преступного мира, господин положения. По специальности он может быть грабителем, убийцей, бандитом, а может и спекулянтом. Словом, это уголовник крупного пошиба. Важно, чтобы он лично был опасен и влиятелен. В лагере он если и ходит на работу, то не трудится за станком, а либо (если он из разряда "сук", "ссучившихся" воров) надзирает, руководит, либо снисходительно делает вид, что работает, а норма ему записывается за счет мужиков и чушков. Воры должны следовать определенному кодексу воровской чести (не сотрудничать с "ментами", не выдавать своих, платить долги, быть смелыми и т. п.), но обладают и целым рядом самочинных прав (например, отнимать передачи у других). Воры образуют в лагере высшую касту. Обычно их около одной десятой или даже одной шестой всего лагерного контингента. За пределами того, что доступно ведению администрации, они заправляют в лагере всем. Раздача пищи и белья, размещение на койках (кому где спать), поведение на работе и вне ее - за всем неусыпно следят воры.
"Мужики" - из преступников помельче. Название определяется тем, что они в лагере "пашут". За себя и за воров. Нередко в свою смену и в следующую за ней. У них много обязанностей и некоторые права (так, нельзя отнимать у них пайку хлеба, остальное можно). Это средняя каста. В лагере их большинство, но они ничего не решают. Обычно это люди, попавшие в лагерь за бытовые преступления (драка в семье), мелкие хищения на производстве (несуны) или спекуляцию, уличное хулиганство. Часто это случайные преступники. По воровской классификации их следовало бы относить к "фраерам" - непричастным к миру "урок", но государственный закон и суд сочли их преступниками и в этом смысле (но только в этом) уравняли с ворами. Современные урки их фраерами не зовут: они ведь тоже нарушили закон, тоже пострадали от суда и ментов, тоже попали за решетку и также "мотают" срок. Так же как на воле вору его мораль позволяет облапошивать фраеров, так в лагере ему сам бог велел жить за счет мужиков - отнимать у них передачи, похищать продукты ради "грева" (от глагола "греть") - подкормки воров, сидящих в штрафном изоляторе, заставлять работать вместо себя, убирать помещения и т. п.
"Чушок" - это раб, изгой. Чушки работают в свою смену и в следующую, а кроме того, несут непрерывные наряды по зоне и обслуживают воров лично. У этих никаких прав. С ними можно проделывать все, что угодно. А угодно многое. Это низшая каста- каста неприкасаемых, париев. Сюда попадают грязные (отсюда и название), больные кожными заболеваниями, слабые, смешные, малодушные, психически недоразвитые, интеллигенты, должники, нарушители воровских законов, осужденные по "нсуважаемым" здесь статьям (например, сексуальным), и те, кто страдает недержанием мочи.
Чушков можно и должно подвергать всяческим унижениям, издевательствам, побоям. Они должны делать самую грязную работу. Чушок должен быть покорным и незаметным - как дух, как тень. Как чушки выносят подобную жизнь, понять трудно. Их примерно столько же, сколько воров, то есть одна десятая или чуть меньше.
Особую категорию чушков составляют "пидоры" - педерасты (кличка - от неграмотного "пидораз"). С ними вор или мужик не должен даже разговаривать или находиться рядом. Если случайно окажется рядом, то - процедить сквозь зубы: "Дерни отсюда (т.е. поди прочь), пидор вонючий!" Вот и все, что можно сказать пидору на людях. Или врубить ему по зубам и демонстративно вымыть руку.
В пидоры попадают не только те, кто на воле имел склонность к гомосексуализму (в самом лагере предосудительна только пассивная роль), но и по самым разным поводам. Иногда просто достаточно иметь миловидную внешность и слабый характер. Скажем, привели отряд в баню. Помылись (какое там мытье: кран один на сто человек, шаек не хватает, душ не работает), вышли в предбанник. Распоряжающийся вор обводит всех оценивающим взглядом. Решает: "Ты, ты и ты - остаетесь на уборку", - и нехорошо усмехается. Пареньки, на которых пал выбор, уходят назад в банное помещение. В предбанник с гоготом вваливается гурьба знатных воров. Они раздеваются и, сизо-голубые от сплошной наколки, поигрывая мускулами, проходят туда, где только что исчезли наши ребята. Отряд уводят. Поздним вечером ребята возвращаются заплаканные и кучкой забиваются в угол. К ним никто не подходит. Участь их определена.
Но и миловидная внешность не обязательна. Об одном заключенном - маленьком, невзрачном, отце семейства - дознались, что он когда-то служил в милиции, давно (иначе попал бы в специальный лагерь). А, мент! "Обули" его (изнасиловали), и стал он пидером своей бригады. По приходе на работу в цех его сразу отводили в цеховую уборную, и оттуда он уже не выходил весь день. К нему туда шли непрерывной чередой, и запросы были весьма разнообразны. За день получалось человек пятнадцать-двадцать. В конце рабочего дня он едва живой плелся за отрядом, марширующим из производственной зоны в жилую.
Касты различаются по одежде и месту для сна. Воры ходят в ушитой по фигуре и отглаженной форме черного цвета, похожей на эсэсовскую. Принимаются всяческие усилия, чтобы раздобыть черную краску и выкрасить полученную со склада стандартную форму в черный цвет. Или выменять на продукты чью-то отслужившую форму - пусть ветхую, но зато черную! Мужики ходят в синей, реже в серой "робе", отутюженной, но не ушитой. Она висит на мужике мешком и должна так висеть. Нечего ему модничать. Но он должен быть чистым и часто стирать свою робу. Ну а чушки - те в серой рвани, из обносков. Утюга им не дают. Чушок тоже должен следить за собой, но при его обязанностях (регулярно чистить постоянно засоряющиеся уборные и проч.) это очень трудно, так что и спрос невелик. А вот пидоры обязаны быть безукоризненно опрятными.
Спят воры на нижнем ярусе коек, мужики - на втором и третьем ярусах, чушки и пидоры - в отдельных помещениях похуже, часто без окон - в "обезьянниках". Даже мимо "обезьянника" проходишь - шибает в нос жуткая вонь; это из-за тех, у кого недержание мочи.
Перед ворами все расступаются, они с заносчиво поднятой головой разгуливают по центральной части двориков и помещений, обедают за почетными местами - во главе стола, получают все первыми. По лагерю воры ходят с гордой осанкой, держат себя развязно, нагло, везде - в столовой, поликлинике, лагерной лавке - проходят без очереди. Мужики скромно ждут, когда дойдет до них черед, кучками собираются у стен, стараясь поменьше попадаться ворам на глаза. Большей частью помалкивают или разговаривают тихонько. Они всегда усталы и голодны. Чушки вечно прячутся в закоулках, стоят позади строя. У них жизнь и вовсе впроголодь. Едят они, примостившись в конце стола, получают все в последнюю очередь, часто довольствуются объедками (вору и даже мужику объедки подбирать негоже, "заподло"). Чушка можно узнать по согнутой фигуре, втянутой в плечи голове, забитому виду, запуганности, худобе, синякам. Пидорам вообще не разрешается есть за общим столом и из общей посуды - пусть едят в уголке по-собачьи.
Администрация делает вид, что ничего не знает о делении на касты. На деле знает, признает это деление и учитывает при своих назначениях бригадиров, старшин и проч. Иначе должности будут пустым звуком, без всякого авторитета, а любую команду бригадир сможет отдавать только в присутствии офицера. Просто невозможно себе представить, чтобы вор стоял навытяжку перед мужиком или - еще того хуже - чушком или чтобы чушок посмел хоть что-нибудь приказать вору. Даже не смешно.
В том, что лагерное общество уголовников отразило какие-то черты всей жизни советского общества за последние десятилетия, нет ничего удивительного: заключенные приезжают не из каких-то заграниц, лагерь построен в нашей стране, преступления рождались в нашей действительности, из ее несообразностей и конфликтов. Гораздо удивительнее, что я увидел и опознал в лагерной жизни целый ряд экзотических явлений, которые до того много лет изучал профессионально по литературе, - явлений, характеризующих первобытное общество!
Для первобытного общества характерны обряды инициации - посвящения подростков в ранг взрослых, обряды, состоящие из жестоких испытаний; такой же характер имели у дикарей и другие обряды перехода в иное состояние (ранг, статус, сословие, возраст и т.п.). У наших уголовников это "прописка". Для первобытного общества характерны табу, бессмысленные запреты на определенные слова, вещи, действия. Абсолютное соответствие находим этому в лагерных нормах, определяющих, что "заподло". Будто из первобытного общества перенесена в лагерный быт татуировка - наколка. Там она точно так же делалась не ради украшения, а имела символическое значение, определенный смысл: по ней можно было сказать, к какому племени принадлежит человек, какие подвиги он совершил и многое другое. На стадии разложения многие первобытные общества имели трехкастовую структуру, как наше лагерное, - а над ними выделялись вожди с боевыми дружинами, собиравшими дань (как наши отнимают передачи).
В довершение сходства многие уголовники в лагере вставляют себе в кожу половых членов костяные и металлические расширители - шарики, шпалы, колеса, - очень напоминающие ампаланги, которые Н.Н.Миклухо-Маклай видел у малайцев. О языке я уж и не говорю: фразы куцые, словарь беден, несколько бранных слов выражают сотни понятий и надобностей. Правда, первобытные люди были очень религиозны, а современные уголовники, как правило, нет. Но христианская религия для них просто слишком сложна, а ее заповеди ("не убий", "не укради") не подходят. Зато уголовники крайне суеверны, верят в приметы, сны, магию и всяческие чудеса - это элементы первобытной религии.
Откуда это потрясающее сходство? Мне приходит в голову только одно объяснение. За последние 40 тысяч лет человек биологически не изменился. Значит, его психофизиологические данные остались теми же, что и на уровне позднего палеолита, на стадии дикости. Все, чем современный человек отличается от дикаря, а современное общество - от первобытного, наращено культурой. Когда почему-либо образуется дефицит культуры, когда отбрасываются современные культурные нормы и улетучиваются современные социальные связи (мы говорим: асоциальное поведение, асоциальные элементы), из этого вакуума к нам выскакивает дикарь. Когда же дикари сосредоточиваются в своеобразной резервации и стихийно создают свой порядок, возникает (с некоторыми отклонениями, конечно) первобытное общество.
Система обладает замечательной воспроизводимостью. В тюрьме и лагере для самых несчастных, преследуемых и обижаемых заключенных, чтобы спасти их от гибели, учреждены особые камеры - "обиженки" и такие же отряды, особо охраняемые. Можно было бы ожидать, что в этих убежищах "обиженные" находят мир и покой. Не тут-то было! В "обиженках" немедленно появляются свои воры и свои чушки, а отряд быстро приобретает знакомую структуру - с главвором, главшнырем, лидерами, "замесами" и всеми прочими прелестями. Нет культуры - нет и нормального человеческого общежития.
Вот почему моя "семнадцатая экспедиция" оказалась для меня необычайно увлекательной. Я впервые наблюдал воочию общество, которое раньше только раскапывал. Сообразив это, я смог более глубоко понять, даже прочувствовать значение культуры.
Многие десятилетия наше общество недооценивало эту сферу жизни. Мы развивали производство и технику, а в области гуманитарной культуры обращали внимание прежде всего на политическую пропаганду. В школе у нас обучение преобладало над человеческим воспитанием, знание - над культурой. Мы отбросили религию, мы всячески старались ее ослабить и преуспели в этом, но не позаботились о том, чтобы вовремя заменить ее чем-то в функциях организации и поддержки морали, общественной и особенно личной. Не сумели развить другие, более прогрессивные формы духовного творчества - философию, искусство, литературу - так, чтобы они доходили до сердца и совести каждого человека. Нам не хватало мудрости, тонкости и искренности. Вот почему мы теряли людей. Освобождаясь от неграмотности и религии, заодно и от норм культуры, они становились грамотными дикарями, преступниками.
Таким образом, одно из лучших, самых безболезненных и эффективных средств предотвращения преступности - развитие и обогащение духовной культуры народа. "Экспедиция" помогла мне сформулировать и аргументировать эту мысль.
Духовная культура - это не только литература, искусство, наука, как у нас обычно трактуют это понятие. Эго также философия, религиозная или атеистическая мораль, вошедшая в быт народа. Сложившийся набор ценностей, отношение к ладу и конфликту, порядку и безалаберности, новшествам и традиции, трезвости и пьянству; как люди относятся к труженику и лодырю, праведнику и разбойнику. Это также атмосфера семьи, сеть отношений в ней, отраженная в чувствах людей, - она может быть скудной и унылой, а может и богатой, вдохновляющей. Но это и уровень сексуальных отношений в обществе, присущее ему понимание любви - грубое, убогое, ханжеское или развитое, гуманное. Принятая в данном народе система воспитания, отношение к детям - это тоже духовная культура. Как и мера уважительности к родителям, к предкам, к старикам, к умершим (уход за кладбищами). Вообще милосердие и участие - добрый ли народ. Конечно, степень грамотности и навыки гигиены, представления людей о необходимой мере опрятности, аккуратности, чистоте - от замусоренности улиц до состояния общественных уборных. Добавим сюда эстетические идеалы народа, его стремление к красоте и представления о ней, вкус, проявляемый в одежде и организации жилья. Не забудем также систему обрядов и обычаев, которой общество стабилизирует свои предпочтения, свои идеи о нормах жизни. Наконец, политические идеи, живущие в обществе, гражданственность его членов, наличие или отсутствие общественного мнения и т.д. И все это сказывается на уровне преступности в стране.
Жизнь под колпаком. Оглядываясь назад, я должен признать, что частенько беспокоил и раздражал всякого рода начальство самой сутью своей деятельности, а порою и формой. Но достаточно ли этого было, чтобы оценить мою позицию как политически враждебную, опасную для государства, вредную? Связана ли с такой оценкой расправа надо мной? Кто ее организовал?
Всемогущий случай пролил свет на эти загадки. Когда я сидел в тюрьме, в компанию моих друзей затесалась особа, весьма гордая тем, что ее муж работает "в органах". Арест Самойлова был у всех на устах, и дама дала понять, что супруг ее причастен к этому делу. Мои друзья стали усердно подливать в ее бокал, а затем спросили о причинах гнева "органов" на Самойлова. Ответ был: "Ну там пришли к выводу, что мышление его развивается в направлении к диссидентству, и решено было нанести упреждающий удар". Конечно, дама могла и прихвастнуть в упоении общим вниманием - преувеличить свою осведомленность, а проверить эту информацию невозможно. Но некоторые другие сведения, сообщенные заодно, подтвердились.
Превентивная стратегическая операция завершена успешно. Можно подвести итог - оценить результаты.
После выхода из заключения я, лишенный степени и звания, не имею официальной работы (никуда не брали). Из моих курсов в Университете читаются лишь один-два, в остальных замену мне не нашли, и курсы просто сняли. Теоретические исследования в стране по археологии захирели (понимаю, виновато здесь не только мое отсутствие; сказались и другие факторы). "Интеллектуальный вызов Америки" остался без ответа (как, впрочем, и в ряде других наук).
По-моему, это означало ущерб для развития нашей науки. Я понимаю, по масштабу этот ущерб не идет ни в какое сравнение с тем, какой нанесло, скажем, биологической науке "обезвреживание" Вавилова или экономической - Чаянова, но направленность ущерба та же. И те же причины.
Лично я, возможно, больше приобрел, чем потерял: мне открылись новые стороны жизни, новые сферы деятельности. Оторванный от прежней профессии, я, работая дома, освоил новую научную специальность, две мои книги по ней запланированы в издательстве "Наука".
Но в превратностях моей личной судьбы есть общественный аспект. Я о нем.
Всю жизнь за мной бдительно и настороженно наблюдали чьи-то немигающие глаза. Всю жизнь слухи обо мне стекались в чье-то огромное ухо, собирались и накапливались в тайных досье. Почему в собственной стране, работая на ее пользу и во славу своего народа, я все время должен был заботиться о том, чтобы меня, не дай Бог, не приняли за предателя или иностранного наймита? Почему подозрение ходило за мной по пятам?
Инакомыслящим я не был, потому что не было в стране самостоятельной мысли, которой бы я составлял оппозицию, мысля "инако". Я был не инакомыслящим, а просто мыслящим, и, кажется, в этом была вся моя беда. Я разделял эту беду со многими. Требовалось не мыслить самостоятельно, а верить. И даже не в какие-то постоянные догмы, а просто слепо верить всему, что вещает очередной партийный лидер. И менять веру тотчас и без оглядки, если он сменит свои лозунги. Верить сегодня в одно, а завтра в нечто прямо противоположное. Верить не тому, что видишь, а тому, что тебе внушают. Это была та "игра в бисер", правила которой противоречили моей натуре. Постепенно до меня стало доходить, что бравурный страх моего отца и мой скрытый наследственный страх - ничто по сравнению с тем всеобъемлющим страхом, который, как ни странно, я внушаю моему государству. Я и мой сгинувший студент К., читавший не те стихи и не в том кругу.
Иногда, несмотря на естественный озноб, мне льстило, что мною, в общем-то безобидным человеком, всерьез занимаются такие грозные органы - не чего-нибудь, а Государственной Безопасности! Что мощное государство меня и таких, как я, чурается, опасается, да попросту боится. Что всю пирамиду власти, весь государственный механизм сверху донизу бьет мелкая-мелкая дрожь - от страха.
Чем, как не страхом, вызвана тбилисская трагедия? Десант с саперными лопатками и газами был послан потому, что власти смертельно испугались молящейся толпы юношей и женщин перед зданием ЦК. Страх двигал танки в Будапешт и Прагу, в Вильнюс и в Москву. Трясущиеся руки Янаева на экранах телевизоров - незабываемый образ - это не паркинсонова болезнь и не похмелье после пьянки. Это страх.
Помню, американский марксист Ф.К., будучи у меня в гостях, страшно удивлялся явному для всех третированию меня на родине. "Вы же развиваете марксизм в этой науке, развиваете марксизм! - повторял он. - Для западных ученых вы и есть его главный представитель в этой науке, главный защитник и главный их оппонент". Ну, для советских гуманитариев марксистские декларации были обязательны и неизбежны. На Западе нам верили на слово и всех нас скопом зачисляли в марксисты. Но я и в самом деле пытался развивать некоторые идеи марксизма применительно к археологии. Мой гость не понимал, что как раз за это меня и третируют.
Под марксистской теорией у нас уже давно понималось всего лишь начетническое жонглирование цитатами из классиков. Под теорией - их талмудическое толкование, экзегеза. Не понимал мой гость и того, что развивать марксизм стало у нас самым опасным делом. Для наших "попов марксистского прихода" развивать значило только одно -ревизовать. Ведь всякое развитие означает изменение: нельзя развивать, не двигаясь с места и ничего не меняя. А для самомалейшего изменения марксизма у нас был только один термин - ревизия. Ну, а ревизионист - это уж, ясное дело, враг народа.
Только с самого верха общественной пирамиды можно было предлагать любые изменения, и тогда это называли "творческим развитием марксизма". На всех нижележащих этажах надлежало лишь подтверждать и подкреплять эти открытия цитатами из классиков и подбором фактов своей науки. Ну и, конечно, восторгаться.
Мы не заметили, как наше общество из самого революционного превратилось в одно из самых закостенелых и консервативных в мире. Авангардное искусство, лавина свежих идей в науках, готовность к социальному эксперименту отошли в прошлое, были забыты, даже искусственно изгонялись из памяти. Часто Москва и Ватикан запрещали одни и те же фильмы. Очень позитивной оценкой стало у нас выражение "здоровый консерватизм". Как будто консерватизм бывает всегда только здоровым, и нет в мире консерватизма больного, старческого, маразматического. А вот о "здоровом радикализме" у нас что-то не было слышно. Радикализм всегда награждался эпитетами "крикливый", "ультрареволюционный", "экстремистский".
У нас всегда превозносили критику и самокритику, но реально под самокритикой понималось только самобичевание проштрафившегося, а критика была направлена на личность и притом только сверху вниз. Критиковать порядки не дозволялось - это был "подрыв", а уж признать в зарубежной печати, что у нас есть какие-то существенные недостатки и ошибки — ну, это сразу же объявлялось гнусным злопыхательством и отсутствием патриотизма: выдал врагу, какие у нас язвы, - разве не предатель? Язвы тщательно маскировались, закрашивались; наводился макияж, грим. Даже простое молчание могли истолковать как скрытое недоброжелательство: кто не с нами, тот против нас. Все это порождало показуху, лицемерие и обильную, звонкую, залихватски-бесстыдную ложь. Мы погрязли во лжи по уши.
Кроме того, считалось, что нельзя показывать врагам, да и друзьям наши разногласия. Надо, чтобы наше общество, включая науку, представлялось друзьям и врагам непременно сплошным монолитом - монолитное единство нашего народа! партии и народа! всех слоев! всех наций! всего и вся! И старательно замалевывали все одной краской. Эффект был прямо противоположным - на Западе пугались этой унылой монотонности, этого устрашающего единообразия, понимая, что за этим стоит подавление личных мнений и свобод. Когда советские ученые единодушно и поголовно, сплошной массой выступали за официально одобренную концепцию, с Запада на это смотрели таким же насмешливым и презрительным взглядом, как на лес рук в прежнем Верховном Совете с его единогласным "за".
При таких условиях сугубая идеологизация, установка и сама по себе небезупречная, нанесла огромный вред нашей науке, лишив ее многих источников плодотворных идей. Предполагалось, что наша выверенная, как часы, идеология — единственный путь к научным открытиям, что нельзя, руководствуясь "неправильной" философией, прийти в конкретной науке к интересным и ценным результатам. Пора признать, многие философские учения показали свою плодотворность в разработке методов исследования и в осмыслении действительности. Многие немарксистские ученые сделали выдающиеся открытия не вопреки своим идейным позициям, как у нас привыкли говорить, а благодаря им. Марксистское учение отнюдь не всеобъемлюще и не абсолютно. Когда же его сводят к нескольким непререкаемым догмам, которым стремятся подчинить всякое исследование, то результат оказывается совсем плачевным. Такая установка сужает кругозор исследователя, Лишает его смелости, необходимой для творчества. Он боится оступиться, чтобы не сделать идеологическую ошибку. А чтобы не оступиться, не ступает вовсе - топчется на месте.
Всякая монополия вредна - идеологическая и организационная. Более тридцати лет назад книга Дудинцева "Не хлебом единым" поразила меня смелостью и правдой. Автор вскрыл механизм вредного воздействия монополии в науке на ученых и на производство. А воз и ныне там. Я уж не говорю о том, что сам я, как оказалось, повторил судьбу дудинцевского героя из тех годов: за противостояние незримому "граду Китежу" (так окрестил эту крепость Дудинцев) - судебная расправа, даже сроки (вот провидец!) те же: 6 лет в требовании прокурора, а свелось все на деле к тем же полутора годам. Вышел — и все сначала. По-прежнему в каждой отрасли есть головной институт, есть один ведущий журнал (чаще журнал вообще единственный), есть официально признанная концепция, есть правящая элита, есть свой Московский Академик. Каждая отрасль науки вручалась такому ученому (иногда талантливому, иной раз - нет) на многие десятилетия. Как феодальное владение, удел. Суди, ряди и властвуй - обеспечивай порядок.
В результате наша наука попала под власть дряхлых старцев, которые, чтобы до самой смерти не утратить власть и влияние, приближали к кормилу лишь близких по возрасту, но менее перспективных. Им и переходило правление. Помню, стоял я в коридоре академического Института, когда совет подбирал ученого секретаря. Кандидат на этот пост, сильно за пятьдесят, выскочил из двери, весь трясясь от злости: "Слишком молод! - восклицал он. - Неопытен! Да мне на пенсию скоро! Сами-то какими заняли свои места!" А ведь наука движется в основном усилиями молодых. Когда я перебрал биографии всех светил археологии за всю ее историю, я удивился: каждый, кого мы привыкли видеть на портретах седым и морщинистым, пришел к своему главному открытию в очень молодом возрасте.
Академическая геронтократия сильно способствовала консерватизму нашей науки, ее малоподвижности, застою. В науке сложилось, в сущности, господство нетворческих ее кадров над творческими, отживающих сил над полными жизни. Что ж, будучи частью общества, наука отражала его состояние. Такая система, чтобы устоять, нуждалась в поддержке извне науки, в бюрократическом режиме, в командно-административных методах и средствах. В то же время господствовавшие в обществе и в науке силы вынуждены были ради приличия делать вид, что "аракчеевского режима" нет, что все у нас демократично, что это от свободной внутренней убежденности такое единогласие.
Поэтому значительная доля забот по обеспечению созданного порядка -идеологической непоколебимости, политической благонадежности, научной верноподданности, даже моральной чистоты - падала на тайные пружины этого бюрократического аппарата. И поскольку каждое уклонение от догм, утвержденных партийными верхами на данный период, от идейных установок и выводимых из них концепций, расценивалось как политическое выступление против режима, в дело вступали органы государственной безопасности - "компетентные органы", самые компетентные во всем, КГБ.
Можете жаловаться, можете жаловаться. Очень меня вдохновила отмена первого приговора. Обжаловал и второй - тоже в городской суд, но на сей раз безрезультатно. Дальше из лагеря посылать жалобы уже не стал - из тактических соображений. Мне тогда осталось досиживать только пять месяцев, и было ясно: в случае успеха жалобы и отмены приговора мое дело снова отправят на доследование - застряну в тюрьме на куда более долгий срок. Возобновил свои хлопоты уже на свободе, из дому.
Отбыв срок заключения полностью, я устроиться на работу не смог: никуда не брали. Будучи официально зарегистрированным безработным, начал заниматься наукой на дому. Постепенно, сначала с опаской, потом с охотой, меня стали печатать - появились небольшие гонорары. Через пять лет мне исполнилось 60, стал и пенсию получать.
Комментариев нет:
Отправить комментарий