Хотя Ивана и не печатали, но в прямом смысле "никому не ведом" он не
был: им гордились друзья и соученики, он носил стихи к жившему в Киеве и
весьма знаменитому Николаю Ушакову, а к Максиму Рыльскому, платившему за
обучение Ивана в институте, супруги чай пить ходили регулярно. В относящемся
примерно к середине 1940 года письме Ольги Анстей в Москву к Белле Казначей
одно из таких чаепитий описано подробно, рассказ заканчивается так:
"Прощался совсем трогательно: меня поцеловал в пробор, а Зайца -- так совсем
в умилении прижал к груди и лобызал, как Державин. Про мои стихи сказал "что
же делать", большинство "непечатные". А у Зайца все-таки более печатные.
Взял некоторые Зайцевы стихи и хочет послать Антокольскому".
Обращаю внимание на то, что в это время Рыльскому было всего сорок пять
лет. Но он был поэт "государственный" и, не начнись война, он бы не так, так
этак, через собственные переводы, через Антокольского или как-то иначе Ваню
Матвеева в "советскую литературу" вывел. Быть может, через переводы вывел бы
и Ольгу Матвееву-Анстей -- в ее "оригинальном жанре" это было почти
невозможно: Ольга была и в жизни, и в поэзии человеком глубоко верующим и
церковным. Незадолго до войны она писала в Баку поэтессе Татьяне Сырыщевой:
"Искусство для меня, естественно и органически, сплетается с религией, без
которой я тоже не дышу, с ощущением миров иных". Иными словами, искусство и
вера -- обе эти "категории" -- поднимают меня над физической смертью и
соприкасают с миром ирреальности -- то есть единственной подлинной
реальности".
С подобным мировоззрением в советской литературе рассчитывать было не
на что. Впрочем, сохранились переводческие опыты Ольги Анстей (из Верлена, с
французского... на украинский!). А Иван даже -- напомню -- успел в качестве
переводчика напечататься в "Советской Украине".
И вот пришло лето 1941-го. Елагин написал много о тех днях, когда
"летели на город голодные бомбы". Видимо, тогда и началась окончательно его
"взрослая" жизнь "во времени, а не в пространстве".
Ни Людмила Титова, ни Татьяна Фесенко, бывшие свидетельницами оккупации
Киева и оставившие каждая по книге воспоминаний о Елагине, ни один из друзей
Елагина, кого я запрашивал в письмах, -- никто не смог мне дать
окончательный ответ: как так вышло, что Матвеевы не эвакуировались, а
остались в Киеве и "оказались под немцами". Наверняка -- не нарочно, не
потому, что не верили советской пропаганде и считали сообщения о немецком
истреблении евреев очередным враньем ТАСС. Иван, недоучившийся врач из
Второго медицинского, работал на "скорой помощи", вывозил раненых из
пригородов в больницы и едва ли заметил мгновение, когда Киев перестал быть
советским. О том, что было дальше, рассказано в книге Титовой:
"После того, как отгремели страшные взрывы, после Бабьего Яра, в первую
зиму немцы открыли два вуза -- медицинский институт и консерваторию. Учеба
там спасала от Германии. Залик стал посещать занятия в медицинском и
дежурить в больнице. Кажется, в акушерском отделении. Кончались занятия в
мединституте или дежурства в больнице -- и Залик забегал ко мне. Повторял:
-- Люди теперь не рожают. Если проскочит какой-нибудь случайный
ребенок, и то хорошо!"*
Киевский поэт Риталий Заславский в послесловии к книге Титовой пишет:
"Наум Коржавин рассказывал мне, что Елагин в эмиграции не раз расспрашивал
его о Людмиле Титовой"*. Но едва ли что-нибудь разузнал. До девяностых годов
молчала она о своей довоенной любви. Уже побывала в Москве вдова Елагина,
Ирина Ивановна, и подписала договор на издание однотомника поэты в
издательстве "Художественная литература"*; и наговорил на диктофон свои
воспоминания последний из оставшихся в живых младший брат Венедикта Марта,
Георгий Николаевич Матвеев, живший тогда под Москвой в Новоподрезкове; и
припомнила Новелла Матвеева рассказ отца (Н.Н.Матвеева-Бодрого) о том, как
детишки конца двадцатых годов играли с маленьким Заликом в чудесную
советскую игру "погром", хотели его, как еврея, топить, он соглашался, но
требовал, чтобы его, как полуеврея, топили тоже только по пояс; уже счет
советских и постсоветских публикаций Елагина в Москве, Ленинграде,
Владивостоке, Киеве, даже в Воронеже пошел на многие десятки, но Людмила
Титова, навсегда перепуганная и советской, и немецкой властью, знать о себе
не давала. Свою жизнь она прожила, как хотела -- в тени.
Иван Елагин такой судьбы не захотел.
"Они с Люшей первое время очень бедовали..." -- пишет Моршен.
"Бедовали" -- слово, которое еще и не во всяком словаре отыщешь. А что
именно означало оно в данном случае -- того нет вовсе ни в каком словаре.
Оставаясь верными принципу точного цитирования, обратимся к воспоминаниям
Татьяны Фесенко об Ольге Анстей:
"Вода, принесенная в ведре издалека, к утру покрывается в нашей комнате
ледяной корочкой. Нет отопления, нет даже базаров, которые немцы нещадно
разгоняют в эту страшную первую зиму оккупации Киева, когда лютый мороз
заставляет завоевателей ходить по домам поредевших киевских жителей и
забирать у них свитеры, шарфы и даже дамские кофточки. Вечером по тротуарам
стучат только подкованные немецкие сапоги -- киевлянам выходить из дома
запрещено -- комендантский час"*.
Но жизнь теплилась, никто даже не настучал немцам про неарийское
происхождение Ивана, да и не до того было замерзшим оккупантам: по
пресловутым Нюрнбергским законам он был бы зачислен не в евреи, а в
"мишлинги" (полукровки), пока что немедленной депортации не подлежал -- это
г-н Эйхман и его соратники считали делом "второй срочности", даже в Берлине
выжили целые кварталы полукровок, среди них -- бывшая ученица Гумилева,
русская поэтесса Вера Лурье (1901-1998). А молодежь в голодном и холодном
Киеве в годы оккупации -- странно писать об этом, но так было -- жила
искусством. Собирались молодые поэты и художники, их мужья и жены: Татьяна и
Андрей Фесенко, Ольга и Иван Матвеевы, Николай Марченко, а также поэт и
художник Сергей Бонгарт, -- все они впоследствии эмигрировали в США, и
дружба их сохранилась до конца жизни. Картины Бонгарта висели на стенах дома
Елагина в Питсбурге, с Бонгартом Елагин пил пиво в Санта-Монике, поглядывая
через Тихий океан в сторону родного Владивостока, Бонгарту посвятил в 1985
году одно из самых пронзительных своих "поминальных" стихотворений.
О "культурной жизни" русских и украинцев в оккупированном немцами Киеве
кто-то и когда-то напишет книги. Она была, эта культурная жизнь, как была и
раньше, при советской власти -- но вопреки любой власти.
В своих воспоминаниях Титова замечает, что псевдоним Ивана -- Елагин --
был заготовлен еще до войны, по строке из Блока:
Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост и два огня...
Люди, говорившие о происхождении псевдонима с самим Елагиным,
свидетельствуют по-разному: то ли поэт имел в виду Елагин остров в
Петербурге, то ли кивал на гравюру, висевшую на стене в кабинете редактора,
-- изображен на гравюре был опять-таки Елагин мост*, а кому-то примерещился
даже поэт-масон конца XVIII века Иван Перфильевич Елагин. Ясно одно:
использовать этот псевдоним Иван Матвеев стал во время войны. В первые
месяцы 1943 года сочинили Иван и Ольга совместный поэтический сборник,
отпечатали на машинке, обозначили на обороте титульного листа тираж: "в
количестве одного экземпляра, из коих 1 нумерованный", на обложке проставили
-- Ольга Анстей и Иван Елагин. Еще недавно сборник хранился в США у
человека, которому был подарен.
Красная Армия с трудом, но перешла в наступление. Немцы готовились к
сдаче Киева. Попадись Иван Матвеев в руки НКВД, ему предъявили бы всего одно
обвинение -- сотрудничество с оккупантами. И возразить было бы нечего:
работал при немцах в родильном доме -- стало быть, сотрудничал. И не
понадобилось бы обвинению вспоминать на расстрелянного отца, ни (тоже
расстрелянного) дядю Зотика, ни (погибшую в лагерях) тетку Зою, наконец,
деда-эмигранта и четверых дядьев и теток, увезенных им в Японию.
Уцелев после всех арестов близких, после того, что выпало на его
собственную долю, Иван Елагин понимал, что полоса везения рано или поздно
кончится. А Ольга к тому же ждала ребенка. В Праге у нее еще со времен
"первой волны" эмиграции жила сестра. Так что на востоке семью ждала только
гибель. На западе -- неизвестно что. Выбор небогатый.
В начале осени 1943 года Матвеевы всеми правдами и неправдами
погрузились в "поезд, крадущийся вором", -- это цитата из написанных после
войны "Звезд", где путешествие "на запад" описано лучше любого
документального отчета, -- и поехали. Куда-то на Запад. Куда-то. Тогда никто
не знал -- куда придет поезд. Лишь бы не сидеть на месте, лишь бы двигаться.
8 октября 1943 года, по дороге в Лодзь, Ольга родила дочку. Назвали
Инной. 11 января 1944 года в Алленштайне, нынешнем польском Ольштыне, Инна
умерла. Об этом -- стихотворение Елагина "Так ненужно, нелепо, случайно...",
посвященное памяти дочери. Дальше опять долгая, бестолковая череда: поезда,
станции, даты. Среди них -- важная: 8 января 1945 года в Берлине, чуть ли не
во время бомбежки, родилась у Матвеевых вторая дочь, Елена; там же она была
2 февраля крещена.
Комментариев нет:
Отправить комментарий