четверг, 9 ноября 2017 г.

Генрих Гейне Романсеро

  Собрание сочинений. т.6

Генрих Гейне  Романсеро http://lib.ru/POEZIQ/GEJNE/romansero01.txt

Книга первая
ИСТОРИИ

Книга вторая
ЛАМЕНТАЦИИ (Сетования)

    12

    ДЕНЬ ПОМИНОВЕНЬЯ

Не прочтут мне скучный кадош, Не отслужат мессы чинной, Ни читать, ни петь не будут Вспоминая дни кончины. Но, быть может, в годовщину, Если будет день погожий, На Монмартр моя Матильда С Паулиной выйдет все же. Принесет из иммортелей Для могилы украшенье И, вздыхая: "Pauvre homme!"1 - Прослезится на мгновенье. Жаль, что я живу высоко,- Не могу я, как бывало, Кресла предложить любимой, Ах, она в пути устала! Милая моя толстушка, Вновь пешком идти не надо. Посмотри -- стоят фиакры За кладбищенской оградой. --------------------- 1 Бедняжка!


КНИГА ТРЕТЬЯ
ЕВРЕЙСКИЕ МЕЛОДИИ


Послесловие к "Романсеро"

     Я назвал эту книгу "Романсеро", поскольку тон романса преобладает в стихах,
 которые здесь собраны. 
Я написал их, за немногими исключениями, в течение трех последних лет,
 среди всевозможных физических тягот и мучений. 
Одновременно с "Романсеро" я выпускаю в том же издательстве небольшую книжечку, 
которая носит название "Доктор Фауст, поэма для танца, а также курьезные сообщения о дьяволе,
 ведьмах и стихотворном искусстве". 
Я рекомендую последнюю достопочтенной публике, которая не прочь приобретать знания
 о такого рода предметах без всякого умственного напряжения; 
это тонкая, ювелирная работа, при виде которой покачает головою не один неискусный кузнец.
 Я намеревался первоначально включить это произведение в "Романсеро", 
но отказался от этого, чтобы не нарушать единства настроения, 
которое господствует в последнем и создает его колорит. 
Эту "поэму для танца" я написал в 1847 году, в то время, 
когда мой злой недуг шагнул уже далеко вперед, хотя не бросил еще своей мрачной тени на мою
 Душу. 
Я сохранил еще в то время немножко мяса и язычества, 
еще не был исхудалым, спиритуалистическим скелетом, 
нетерпеливо ожидающим своего окончательного Уничтожения. 
И в самом деле, разве я еще существую? 
Плоть моя до такой степени измождена, что от меня не осталось почти ничего, кроме голоса, 
и кровать моя напоминает мне вещающую могилу волшебника Мерлина, 
погребенного в лесу Броселиан, в Бретани, под сенью высоких дубов, вершины которых пылают,
 подобно зеленому пламени, устремленному к небу. 
Ах, коллега Мерлин, завидую тому, что у тебя есть эти деревья и их свежее веяние; 
ведь ни единый шорох зеленого листка не доносится до моей матрацной могилы в Париже,
 я слышу с утра до вечера только грохот экипажей, стук, крики и бренчанье на рояле. 
Могила без тишины, смерть без привилегий мертвецов, которым не приходится тратить деньги и
 писать письма или даже книги, -- печальное положение! 
Давно уже сняли с меня мерку для гроба, и для некролога тоже,
 но умираю я так медленно, это становится прямо-таки несносным и для меня, и моих друзей... 
Но терпение! 
Всему приходит конец. Когда-нибудь утром вы найдете закрытым балаганчик, 
в котором вас так часто потешали кукольные комедии моего
     юмора.


И он знает латынь. 
Правда, я так часто утверждаю противоположное в своих писаниях,
 что никто уже не сомневался в моих утверждениях, 
и несчастный стал предметом всеобщего осмеяния. 
Мальчишки в школе сппросили его, на каком языке написан "Дон-Кихот". 
И когда
     мой бедный Массман отвечал: на испанском, -- они возразили, что он ошибается, 
-- "Дон-Кихот" написан по-латыни, и он спутал ее с испанским. 
Даже у собственной его супруги достало жестокости кричать во время домашних недоразумений,
 что ей странно, как супруг не понимает того, что она разговаривает с ним все-таки немецки,
 а не по-латыни.
 Бабушка Массмана, прачка
     безукоризненной нравственности, стиравшая когда-то на Фридриха Великого, 
умерла, огорченная позором своего внука;
 дядя, честный старопрусский латалыцик сапог, вообразил, будто опозорен весь его род, 
и от досады спился.
     Я сожалею, что юношеское мое легкомыслие натворило столько бедствий. 
Почтенной прачке я, к сожалению, уже не могу вернуть жизнь и не могу отвадить от водки
 чувствительного дядюшку, валяющегося ныне в сточных канавах Берлина;
 но его самого, моего бедного шута Массмана,
 я намерен реабилитировать в общественном мнении, торжественно взяв обратно все, 
что когда бы то ни было высказывал по поводу его безла-тннья, его латинской импотенции,
 его magna linguae ro-manae ignorantia1.

Я все-таки облегчил бы таким образом свою совесть. 
Когда лежишь на смертном одре, становишься очень чувствительным и мягкосердечным 
и не прочь примириться с богом и с миром. 
Признаю: многих я царапал, многих кусал и отнюдь не был агнцем. 
Но, поверьте мне, прославленные агнцы кротости вовсе не вели бы себя так смиренно,
 если бы обладали клыками и когтями тигра.
 Я могу похвалиться тем, что лишь изредка пользовался этим естественным оружием.
 С тех пор как я сам нуждаюсь в милосердии божьем, я даровал амнистию всем своим врагам; 
много превосходных стихотворений, направленных против очень высоких и очень  низменных персон
, не были поэтому включены в настоящий сборник.
 Стихотворения, хотя бы отдаленно заключавшие в себе колкости против господа бога,
 я с боязливым рвением предал огню. 
Лучше пусть горят стихи, чем стихотворец. 
Да, я пошел на мировую с создателем, как и
     с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных Друзей,
 которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям,
 как им угодно было окрестить мое возвращение к богу. 
Иные, по нетерпимости своей, выражались еще резче. 
Высокий собор      служителей атеизма предал меня анафеме, и находятся фанатические попы 
неверия, которые с радостью подвергли бы меня пытке, 
чтобы вынудить у меня признание во всех моих ересях. 
К счастью, они не располагают никайши другими орудиями пытки, кроме собственных Писаний.
 Но я готов и без пытки признаться во всем. 
Да, я возвратился к богу, подобно блудному сыну, после того как долгое время пас свиней 
у гегельянцев.
 Были то несчастья, что пригнали меня обратно?
 Быть может, менее ничтожная причина. 
Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, 
по самым головокружительным тропинкам диалектики. 
На пути мне!
     попался бог пантеистов, но я не мог с ним сблизиться... 
Это убогое, мечтательное существо переплелось и сролось с миром, 
оно как бы заточено в нем и зевает тебе в ответ, безвольное и немощное. 
Обладать волей можно только будучи личностью, а проявить волю можно только тогда,
 когда не связаны локти. 
Когда страстно желаешь бога, который в силах тебе помочь, -- а ведь это все-таки главное, -- нужно принять и его личное бытие, и его внемирность, и его священные атрибуты, всеблагость, всеведение, всеправедность и т. д. Бессмертие души, наше потустороннее существование, достается нам в придачу, точно прекрасная мозговая кость, которую мясник бесплатно подсовывает в корзинку, когда он доволен покупателем. Такого рода прекрасная мозговая кость зовется на языке французской кухни la rejouissa се1, и на ней готовят совершенно замечательные бульоны, чрезвычайно крепительные и усладительные
     бедного истощенного больного. 
То, что я не отказало от такого рода rejouissance, но, 
напротив, с приятностью воспринял ее душою, одобрит всякий не лишенный чувства человек.
     Я говорил о боге пантеистов, но не могу при этом заметить, 
что он, в сущности, вовсе не бог, да и, бственно говоря, пантеисты -- не что иное,
 как стыдливые атеисты;
 они страшатся не столько самого предмета, сколько тени, которую он отбрасывает на стену или
 его имени.
 В Германии во времена реставрации большинство разыгрывало такую же пятнадцатилетнюю комедию
 с господом богом, какую здесь, во Франи разыгрывали с королевской властью конституционные 
роялисты, бывшие по большей части в глубине души республиканцами. 
После Июльской революции маски был сброшены и по ту и по другую сторону Рейна. 
С тех пор, в особенности же после падения Луи-Филиппа, лучше монарха, когда бы то ни было 
носившего конститу-
     ----------------------
     1 Кости, которые мясник дает в придачу к отвешенному мясу (фр.)

     ционный терновый венец, здесь, во Франции, сложился взгляд,
 согласно которому только две формы правления, абсолютная монархия и республика, 
могут выдержать критику разума или опыта, и необходимо выбрать одну из двух, 
промежуточные же смеси ложны, неосновательны и пагубны.
 Точно таким же образом в Германии всплыло убеждение в том, что необходимо сделать выбор
 между религией и философией, между откровением, ниспосланным догматами веры, 
и последними выводами мышления, между абсолютным библейским богом и атеизмом.
     Чем мужественнее умы, тем легче становятся они жертвою подобных дилемм. 
Что касается меня, я не могу похвастаться особенным прогрессом в политике; 
я оставался при тех же демократических принципах, которым моя юность поклялась в верности
 и во имя которых я с тех пор пылал все горячее. 
В теологии, наоборот, мне приходится каяться в регрессе, причем возвратился я, 
как уже заявлено выше, к старому суеверию, к личному богу. 
Этого никак нельзя затушевать, что пытались сделать иные просвещенные и
 доброжелательные друзья. 
Однако же я должен категорически опровергнуть слух,
 будто мое отступление привело меня к порогу той или иной церкви или даже в самое ее лоно.
 Нет, мои религиозные убеждения и взгляды по-прежнему свободны от всякой церковности;
 никаким колокольным звоном я не соблазнился, и ни одна алтарная свеча не ослепила меня. 
Я никогда не играл в ту или иную символику и не вполне отрекся от моего разума.
 Я никого не предал, даже своих языческих богов, от которых я, правда, отвернулся, 
однако расставшись с ними дружески и любовно. 
Это было в мае 1848 года, в день, когда я в последний раз вышел из дому и простился 
с милыми кумирами, которым поклонялся во время моего счастья.
 Лишь с трудом удалось мне доплестись до Лувра, я чуть не упал от слабости, 
войдя в благородный зал, где стоит на своем постаменте вечно благословенная богиня красоты,
 наша матерь божья из Милоса. 
Я долго лежал у ее ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. 
И богиня глядела на меня с высоты сочувствен-110, мо так безнадежно, 
как будто хотела сказать: "Разве Ть1 не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе Помочь?!"
     Я не стану продолжать, ибо впадаю в плаксивый тон, который, пожалуй, может стать
 еще более плаксивым, когда я подумаю о том, что должен ныне расстаться с тобою,
 дорогой читатель... 
Нечто вроде умиления овладевает мною при этой мысли, ибо расстаюсь я с тобою неохотно.
Автор привыкает в конце концов к своей публике, точно она разумное существо. 
Да и ты как будто огорчен тем, что я должен проститься с тобою: 
ты растроган, мой дорогой читатель, и драгоценные перлы катятся из твоих слезных мешочков.
 Но успокойся, мы свидимся в лучшем мире, где я к тому же рассчитываю написать 
для тебя книги получше. 
Я исхожу из предположения, что там поправится и мое здоровье и что Свединборг не налгал мне.
 Ведь он с большою самоувереностью рассказывает, будто в ином мире мы будем спокойно
 продолжать наши старые занятия, точь-в-точь так же, как предавались им в этом мире, 
будто сохраним      там в неприкосновенности свою индивидуальность
 и будто смерть не вызовет особых пертурбаций в нашем органическом развитии. 
Сведенборг честен до мозга стей, и достойны доверия его показания об ином мире, 
где он самолично встречался с персонами, игравшими
     значительную роль на нашей земле. 
Большинство из них, говорит он, ничуть не изменились и занимаются теми же делами,
 которыми занимались в раньше; они исполнены постоянства, одряхлели, впали в старомодность, что иногда бывало очень комично. Так, например, драгоценный наш доктор Мартин Лютер застрял на своем учении о благодати и в защиту его ежедневно в течении трехсот лет переписывает одни и те же заплесневелые аргументы -- совсем как покойный барон Экштейн, который двадцать лет подряд печатал во "Всеобщей газете" одну и ту же статью, упорно пережевывая старую иезуитскую закваску. Не всех, однако, игравших роль земле, застал Сведенборг в таком окаменелом оцепенении: иные изрядно усовершенствовались как в добре, так и во зле, и при этом происходят весьма странные вещи. Иные герои и святые сего мира стали там отъявленными негодяями и беспутниками, но наряду с этим случается и обратное. Так, например, святому Антонию ударил
     в голову хмель высокомерия, когда он узнал, как необыкновенно чтит и 
преклоняется перед ним весь христианский мир, и вот он, поборовший здесь, 
на земле, ужаснейшие искушения, стал теперь там наглым проходимцем и достойным 
петли распутником и валяется в дерьме на пару с собственной свиньей. 
Целомудренная Сусанна дошла до предельного позора потому, что кичилась 
собственною нравственностью, в непобедимость которой она уверовала,
 устояв когда-то столь достославно перед старцами;
 и она поддалась прелести юного Авессалома, сына Давидова. 
Дочери Лота, напротив, с течением времени очень укрепились в добродетели и
 слывут в том мире образцами благопристойности; 
старик же, по несчастью, как и раньше, весьма привержен к бутылке.
     Как бы глупо ни звучали эти рассказы, они, однако, столь же знаменательны,
 сколь и остроумны. 
Великий скандинавский ясновидец постиг единство и неделимость нашего бытия и в то же время
 вполне познал и признал неотъемлемые права человеческой индивидуальности.
 Посмертное бытие у него вовсе не какой-нибудь идеальный маскарад, 
ради которого мы облекаемся в новые куртки и в нового человека: 
человек и костюм остаются у него неизменными.
 В ином мире Сведенборга уютно почувствуют себя даже бедные гренландцы,
 которые в старину, когда датские миссионеры попытались обратить их в христианство,
 задали им вопрос: водятся ли в христианском раю тюлени? 
Получив отрицательный ответ, они с огорчением заявили:
 в таком случае христианский рай не годится для гренландцев,
 которые, мол, не могут существовать без тюленей.
     Как противится душа мысли о прекращении нашего личного бытия,
 мысли о вечном уничтожении!
 Horror vacui 1, которую приписывают природе, гораздо более сродни человеческому чувству.
 Утешься, дорогой читатель, мы будем существовать после смерти и в ином мире также найдем
 своих тюленей.
     А теперь будь здоров, и если я тебе что-нибудь должен, пришли мне счет.

     Писано в Париже. 30 сентября 1851 года.

     Генрих Гейне

     -----------------
      1 Боязнь пустоты (лат.).






----------------------------- БОРИС МАНДЕЛЬ - ВСЕМИРНАЯ ЛИТЕРАТУРА. НОВОЕ ВРЕМЯ И ЭПОХА ПРОСВЕЩЕНИЯ. КОНЕЦ XVIII - ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА XIX ВЕКА В 1850 году Гейне пишет "Романсеро", где явственно заметно его стремление скрыться в романтических мечтаниях. Сам поэт пишет об этих стихотворениях: "Они не отличаются ни художественным совершенством, ни внутренней одухотворенностью, ни бурной силой моих прежних стихов, но сюжеты привлекательнее, ярче, и, может быть, также обработка делает их доступней широким массам". Многие ли поэты смогли бы так критично отозваться о себе? Книга "Романсеро" состоит из трех циклов: "Истории", "Сетования", "Еврейские мелодии". Гейне обращает свой взор к далеким экзотическим землям, к Египту, Испании, Персии, Мексике, Сиаму… Почти одновременно с этим сборником Гейне пишет художественно-публицистические статьи о литературе и живописи, о религии и революции, о коммунизме и философии. Резюме: творчество Генриха Гейне заканчивает вполне определенный период в истории развития мировой литературы. Не ренегат и не перебежчик, а вполне дальновидный поэт и мыслитель, Гейне понял прогрессивность революционного движения рабочих, но до конца его не осознал… Возможно, он просто слишком рано умер, однако, называя себя борцом за освобождения человечества, он имел на это право: Забытый часовой в войне свободы, Я тридцать лет свой пост не покидал; Победы я не ждал, сражаясь годы; Что не вернусь, не уцелею – знал… Где ж смена? Кровь течет, слабеет тело… Один упал – другие подходи! Но я не побежден: оружье цело, Лишь сердце порвалось в моей груди.

Комментариев нет:

Отправить комментарий