четверг, 15 мая 2014 г.



ПЕРВАЯ ТРЕТЬ
…В последних числах сентября…
Пушкин
…Треть пути за кормой,
И борта поседели от пены…
Из ранних стихов Владимира
Из романа в стихах

…Современники садят сады.
Воздух в комнаты! Окна настежь!
Ты стоишь на пороге беды.
За четыре шага от счастья…
Из ранних стихов Владимира
1
В последних числах января
Он дописал свою поэму.
Из дебрей вылезшая тема,
Трактуя горе и моря,
Любовь, разлуку, якоря,
Ломала ноги о коряги.
Едва ль он тему покорял,
Скорее тема покоряла.
Но, как бы ни было, она,
Поэма то есть, стала пачкой
Листов исписанных.
Финал,
             однако, ставящий задачи.
В тот день он получил письмо
В тонах изысканно-любезных.
Олег писал, что-де восьмой
Проходит месяц,
Что-де бездна
Стихов, обид и новостей,
Что нету поводов для злости,
Что он сегодня ждет гостей,
Когда желает сам быть гостем.
…3
Взбежав по лестнице на третий,
Знакомый с стародавних пор,
Он понял, что спокойно встретит
Там предстоящий разговор.
Что тут помочь, похоже, нечем,
Но трудно было отвыкать
От тех стихов
                      и от дощечки:
«Н. С. Заречин, адвокат».
Отец Олега, адвокатом,
Забыв в тринадцатом Уфу,
Лысел, жил в меру небогато,
Но с Цицероном на шкафу.
Владимир позвонил,
                                   едва ли
Имеет смысл живописать,
Как друга блудного встречали
В семье Заречиных,
                                  как мать,
Мария Павловна, в пуховом
Платке, его целуя в лоб,
Слезу смахнув, находит повод
Ввернуть словцо про Пенелоп.
«Мы с Машей вас так ждали, милый…
Как сердится Олег на мать.
Я тридцать лет назад учила,
Тебе меня не поправлять!»
4
Квартиры юности и детства,
Куда нам деться от тоски,
Пройдись, пересчитай наследство,
Стихов и нежности ростки.
Подруги наши нам простили
Всю сумму дорогих примет,
Мы руки милые, простые
Случайно жали в полутьме.
Мы первый раз поцеловали,
Мы спорили до хрипоты,
Потом мы жили, забывали,
Мы с жизнью перешли на «ты».
Мы выросли, мы стали строже,
Ни жен, ни семей не хуля,
Нам жалко иногда дорожек,
Где нам с девчонкой не гулять.
Но отступленье вязнет в датах,
И если сваливать вину —
Сам Пушкин так писал когда-то,
А я ж не Пушкин, entre nous.
И так оставим это, право,
Добавив, что Марины нет,
По коридору и направо
Пройдем с Олегом в кабинет.
5
Уже дочитаны стихи.
Олег, закуривая, стоя:
«Ну что ж, пожалуй, не плохи,
А только и плохих не стоят.
А пахнут, знаешь, как тарань,—
Приспособленчеством и дрянью.
Того гляди, и трактора
Бравурной песенкою грянут.
И тут же, „не сходя с местов“,
Безвкусицей передовицы
Начнут высказывать восторг
Орденоносные девицы.
Ты знаешь сам — я им не враг,
Ты знаешь, папа арестован.
Но я не вру, и я не врал,
И нету времени простого,
Он адвокат, он наболтал,
Ну, анекдотец — Брут на воле.
В них стержня нет, в них нет болта.
Мне лично больно, но не боле.
Но, транспортиром и мечом
Перекроив эпоху сразу,
Что для искусства извлечет
Опальный человечий разум?
Боюсь, что ничего. Взгляни:
Французы, что ли?
Ну, лавина!
А что оставили они —
Недопеченного Давида.
Ну что еще? Руже де Лиль?
Но с тиною — бурбонских лилий
Его навеки отдалил
Тот „Ягуар“ Леконт де Лиля.
Искусство движется теперь
Горизонтально. Это горько,
Но выбирай, закрывши дверь,—
„Виргиния“ или махорка.
Ну что же, опростись пока,
Баб шшупай да подсолнух лускай,
А в рассужденье табака
Лет через сто дойдем до „Люкса“,
Без шуток. Если ты поэт
Всерьез. Взаправду. И надолго.
Ты должен эту сотню лет
Прожить по ящикам и полкам,
Росинкой. Яблоком. Цветком.
Далеким переплеском Фета,
Волос девичьим завитком
И чистым маревом рассвета.
А главное, как ни крути,—
Что делал ты и что ты сделал?
Ты трактористку воплотил
В прекрасной Афродиты тело.
Ты непонятен им, поверь,
Как Пастернак, как громы Листа.
Но Листа слушают — помер,
А ты — ты будешь вновь освистан.
А выход есть.
                         Портьеры взмах —
И мир уютом разграничен,
Мы сядем к огоньку. Зима.
Прочтем Рембо, откроем Ницше.
И вот он, маленький, но наш,
Летит мечтой со стен и окон,
И капли чистого вина
Переломляют мир высокий».
6
Владимир встал.
Теперь он знал,
Что нет спокойствия. Пожалуй,
Лишь ощущений новизна
Его от крика удержала.
Он оглянулся.
                       Что же, тут
Он детство прожил, юность начал,
Он строчек первых теплоту
Из этих дней переиначил.
Но медной ярости комок
Жег губы купоросом.
Проще
Уйти, пожалуй,
Но порог?
Но всех тревог последний росчерк?
Нет, отвечать! И на лету,
Когда еще конца не ведал,
Он понял — правильно!
И тут
Предельной честности победа.
7
«Пока внушительны портьеры,
Как русский довод — „остолоп“,
И мы с тобой не у барьера,
Мы говорим. Мы за столом,
И лунный свет налит в стекло,
Как чай, И чай налит, как милость,
И тень элегий и эклог В твоих строках переломилась.
Я знаю все. И как ты куришь,
А в рассужденье грез и лир
Какую точно кубатуру
Имеет твой особый мир.
И как ты скажешь: „В январе
Над городом пылает льдинка,
Да нет, не льдинка, погляди-ка,
Горит как шапка на воре“.
И льдинка вдрызг. И на осколках
Ты это слово надломил,
От этой вычурности колкой
Мне станет холодно на миг.
Философ. Умница. Эстет,
Так издевавшийся над щами.
Ты знаешь, что на свете нет
Страшней, чем умные мещане.
Чем чаще этот род за нас,
Чем суть его умнее лезет,
Тем выше у меня цена
На откровенное железо.
Да, транспортиром и мечом
Перекроив эпоху сразу,
Он в первой грусти уличен,
Опальный человечий разум.
Так, сам не зная почему,
Забыв о верности сыновней,
Грустит мальчишка. И ему
Другие горизонты внове.
Горизонтально, говоришь?
Быстрее, чем ты напророчил,
Он дочитает буквари,
Он голос обретет и почерк.
Профессор мудрый и седой,
Колумб, который открывает
Цветенье новое садов,—
Его никто не понимает.
Но метод, стиль его побед —
В нем стиль и метод твой, эпоха.
Его не понимают? — Плохо,
Как плохо, если десять лет.
А ты, ты умненьким чижом
В чижином маленьком уютце,
Ты им враждебный и чужой,
Они пройдут и рассмеются.
И что ты можешь? Что ты мог?
Дымок по комнате протащишь,
В стихах опишешь тот дымок
И спрячешь в сокровенный ящик.
Души, душе, душой, душа,—
Здесь мысль к пошлости околышек!»
«Ты этим воздухом дышал!» —
«Дышал, но не желаю больше!
Есть гордость временем своим,
Она мудрей прогнозов утлых,
Она тревогой напоит,
Прикрикнет, если перепутал,
И в этой гордости простой
Ты не найдешь обычной темы:
„Открой окно — какой простор!
Закрой окно — какая темень!“
Есть мир, он, право, не чета
Твоей возвышенной пустыне,
В нем так тревога начата,
Что лет на триста не остынет.
Крушенье личности и Трой,
Суровая походка грома!
Суровый мир, простой, огромный,
Распахнутый для всех ветров…»

Можно сердце выложить —
На! — чтоб стужу плавило.
Не было? Было же!
Не взяла, — оставила…
Из ранних стихов Владимира
…Был разговор о свинстве
сфинксов,
О принципах и принцах,
но весом
Был только темный призвук
материнства
В презреньи, в ласке, в жалости —
во всем…
Пастернак
1
Ну что ж, похоже в самом деле,
Я победитель. Значит — быть.
Как мы тревогу не разделим,
Как мне ее не разлюбить,
Как от победы этой грустной
Не закружится голова —
Здесь начинается искусство,
И здесь кончаются слова.
Но даже если ты уверен,
Что не напутано в «азах»,
Ты одинок в огромной мере,
Как Женька некогда сказал.
2
Буран, буран. Такая стужа.
Да лед звенит. Да тишина.
О молодость! Вино, да ужин,
Да папиросы, да Она —
Ну, чем, голодная и злая,
Ты бредишь полночью такой?
Гудки плывут, собаки лают
С какой-то зимнею тоской.
3
Так возвращается Владимир
К весьма условной теплоте.
Не соразмерив пыл и имя,
Он только комнатой владел.
Семиметровая обитель
Суровой юности! Прости,
Коль невниманием обидел
Иль раньше срока загрустил.
Там так клопы нещадно жрали,
Окурки дулися в лото,
Там крепко думалось, едва ли
Нам лучше думалось потом.
4
Он жил тогда за Белорусским,
И, от Заречиных бредя,
Он думал с царственным и узким
Презреньем истинных бродяг
Об ужине и о портьерах.
И сам того не замечал,
Что это детство или ересь
И повторение начал.
Но это так легко вязалось
С мечтой об ужине, что он,
Перебродив совсем, к вокзалу
Был просто очень утомлен.
5
Но вот и дом. Такою ночью
Ему в буран не улететь,
Он фонарями приторочен
К почти кромешной темноте.
В подъезде понял он и принял,—
То беспокойство, что ловил,
Звалось Заречиной Мариной
И безнадежностью в любви.
6
— Фу, видно, все-таки дождалась.
— Марина?
— Я.
— Какой судьбой?
Какими судьбами?
— Ты талый.
Ты каплешь весь. Да ну, постой.
— Да нет, откуда?
— Ну уж, знаешь,
Ты не излишне comme il  faut.
Ты, видно, вправду не считаешь
Меня особенной лафой.
А ларчик просто — я к подруге.
Ночую. Рядом. За углом.
Да то ли детством, то ли вьюгой,
Как видишь, в гости примело.
7
Пока с необъяснимым рвеньем
Он снег сбивает с рукавов,
Ругает стужу, ищет веник
И постигает — «каково!»,
Марина смотрит, улыбаясь,—
Мальчишка. Рыцарь и аскет.
И только жилка голубая
Просвечивает на виске…
…9
Но было что-то, что внезапно
Пришло и стало тишиной,
Как еле уловимый запах
И привкус горечи иной.
Так всем догадкам намечаться
Из тех, которым суждено
Стать спутником и домочадцем,
Ночной тревогой и денной.
И, начинаясь с «неужели»,
Через секунду став «ну да»,
Они придут к тебе, как шелест,
И опрокинут как удар…
…12
О мальчики моей поруки!
Давно старьевщикам пошли
Смешные ордерные брюки,
Которых нам не опошлить.
Мы ели тыквенную кашу,
Видали Родину в дыму.
В лице молочниц и мамаши
Мы били контру на дому.
Двенадцатилетние чекисты,
Принявши целый мир в родню,
Из всех неоспоримых истин
Мы знали партию одну.
И фантастическую честность
С собой носили как билет,
Чтоб после в возрасте известном,
Как корью ей переболеть.
Но, правдолюбцы и аскеты,
Все путали в пятнадцать лет.
Нас честность наша до рассвета
В тревожный выводила свет.
На Украине голодали,
Дымился Дон от мятежей,
И мы с цитатами из Даля
Следили дамочек в ТЭЖЭ.
Но как мы путали. Как сразу
Мы оказались за бортом,
Как мучились, как ум за разум,
Как взгляды тысячи сортов.
Как нас несло к чужим. Но нету
Других путей. И тропок нет.
Нас честность наша до рассвета
В тревожный выводила свет.
О Родина! Я знаю шаг твой,
И мне не жаль своих путей.
Мы были совестью абстрактной,
А стали совестью твоей.
13
Еще о честности. Ты помнишь,
Плечом обшарпанным вперед
Огромный дом вплывал в огромный
Дождя и чувств круговорот.
И он навеки незапятнан,
Тот вечер. Дождик моросил
На Александровской. На пятом
Я на руках тебя носил.
Ты мне сказала, что не любишь.
И плакала. Затем, что так
Любить хотелося, что губы
Свела сухая маета.
Мы целовались. Но затем ли,
Что наша честность не могла,
Я открывал тебя, как земли,
Как полушарья Магеллан.
Я целовал твои ресницы,
Ладони, волосы, глаза,
Мне посегодня часто снится
Солоноватая слеза.
Но нет, не губы. Нам в наследство,
Как детства запахи и сны,—
Что наша честность вне последствий
И наши помыслы ясны.
14
Он должен ей сказать, что очень…
Что он не знает, что сказать.
Что можно сердце приурочить
К грозе. И вот потом гроза.
И ты ни слова не умеешь
И ходишь не в своем уме,
И все эпитеты из Мея,
А большее нельзя уметь…
Он должен ей сказать всю эту
Огромную как мир муру,
От часа сотворенья света
Бытующую на миру.
Не замуруй ее. Оплошность
В другую вырастет беду.
Она придет к тебе как пошлость,
Когда отвергнешь высоту.
Он должен ей сказать, что любит,
Что будет всё, что «будем жить».
Что будет всё. От первой грубой
До дальней ласковой межи.
И в медленные водопады
Стекут секунды.
Тут провал.
Тут что-то передумать надо.
Здесь детской честности права.
Здесь брат. Ну да, Олег. И, зная,
Что жизнь не ребус и кроссворд,
Он, путая и запинаясь,
Рассказывает ей про спор.
Про суть. Про завязь. Про причины.
Про следствия и про итог.
Сам понимая, что мужчина
Здесь должен говорить не то.
Но верит, что поймет, что счас он
Окончит. Скажет про любовь.
Что это нужно. Это частность,
И он тревогою любой,
Любою нежностью отдышит
Ладони милые. Ну да!
И все-таки он ясно слышит,
Как начинается беда.
Она пуховым полушалком
Махнет, чтоб спрятать дрожь рукой:
— Какой ты трус! Какой ты жалкий!
И я такого! Боже мой!..—
И с яростью и с сожаленьем
Отходы руша и ходы:
— Ничтожество. Приспособленец.
Ты струсил папиной беды! —
И хлопнет дверью. И растает
В чужой морозной темноте.
О молодость моя простая,
О чем ты плачешь на тахте?


1
Зимой двадцать второго года
От Брянского на Подвески
Трясет по всем Тверским-Ямским
На санках вымершей породы,
На архаичных до пародий,
Семейство Роговых. А снег
Слепит и кружит. И Володе
Криницы снятся в полусне,
И тополей пирамидальных
Готический собор в дыму
За этой далью дальней-дальней
Приснится в юности ему.
2
Что вклинивалось самым главным
В прощальной суеты поток,
Едва ль Надежда Николавна
Сама припомнила потом.
Но опостылели подруги,
И комнаты, и весь мирок,
И все мороки всей округи
До обморока. До морок.
И что ни говори, за двадцать.
Ну, скажем, двадцать пять.
Хотя И муж и сын, но разобраться —
Живешь при маме, как дитя.
Поэтому, когда Сережа
Сказал, что едем, что Москва,
Была тоска, конечно; все же
Была не главною тоска.
3
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Столетье кружится дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Вы где-то за «Зеленой лампой»,
За первой чашей круговой,
За декабристами — «Сатрапы!
Еще посмотрим, кто кого!».
За петрашевцами, Фурье ли,
Иль просто нежность затая:
«Ну где нам думать о карьере,
Россия, родина моя!»
Вы где-то за попыткой робкой
Идти в народ. Вы арестант.
Крамольник в каменной коробке,
В навеки проклятых «Крестах».
И где-то там, за далью дальней,
Где вправду быть вы не могли,
По всей Владимирке кандальной
Начала ваши залегли.
Да лютой стужею сибирской
Снегами замело следы,
И мальчик в городе Симбирске
Над книгой за полночь сидит.
Лет на сто залегла дорога,
Блюстителей вводя в азарт.
Сергей Владимирович Рогов,
Что я могу о вас сказать?
Как едет мальчик худощавый,
Пальтишко на билет продав,
Учиться в Питер. Пахнет щами
И шпиками по городам.
Решетчатые тени сыска
В гороховом пальто, одна
Над всей империей Российской
Столыпинская тишина.
А за московскою, за старой
По переулкам ни души.
До полночи гремят гитары,
Гектограф за полночь шуршит.
И пробивалася сквозь плесень,
И расходилась по кругам
Гектографированной прессы
Конспиративная пурга.
4
Вы не были героем, Рогов,
И вы чуждалися газет,
Листовок, сходок, монологов
И слишком пламенных друзей.
Вы думали, что этот колосс
Не свалит ни одна волна.
Он задушил не только голос,
Он душу вытрясет сполна.
Но родина моя, ведь надо,
Ведь надо что-то делать?
Жди! Возьми за шиворот и на дом
Два тыщелетья приведи.
Давай уроки лоботрясам.
В куртенке бегай в холода.
Недоедай. Зубами лязгай.
Отчаивайся. Голодай.
Но не сдавай. Сиди над книгой
До дворников. До ломоты.
Не ради теплоты и выгод,
Не ради благ и теплоты,
Чтоб через сотни лет жила бы
Россия лучше и прямей.
Затем, что Пестель и Желябов
До ужаса простой пример.
5
Но трусом не были. И где-то
Сосало все же, что скрывать.
Ругаясь, прятали газеты
И оставляли ночевать
В той комнатенке на четвертом
На койке с прозвищем «шакал»
Каких-то юношей в потертых,
В благонадежных пиджаках,
И жили, так сказать, помалу
(Ну гаудеамус на паи),
И числились хорошим малым,
Без кругозора, но своим.
6
Так жили вы. Тащились зимы,
Летели весны. По утрам
Вас мучили неотразимой
Тоской мальчишеской ветра.
Потом война. В воде окопной,
В грязи, в отбросах и гною
Поштучно, рознично и скопом
Кровавый ростбиф подают.
Он вшами сдобрен. Горем перчен.
Он вдовьею слезой полит.
Им молодость отцов, как смерчем,
Как черной оспой, опалит.
Лобазники рычали «Славу»
Не в тон и все же в унисон.
Восторженных оваций лава.
Облавы. Лавку на засов —
И «бей скубентов!». И над всею
Империей тупой мотив.
И прет чубатая Расея,
Россию вовсе замутив.
7
Ну что же, к вашей чести, Рогов,
Вы не вломилися в «порыв».
Звенят кандальные дороги —
Товарищей ведут в Нарым.
И в памяти висит, как запон,
Все прочее отгородив,
Махорки арестантский запах
И резкий окрик: «Проходи!»
И где-то здесь, сквозь разговоры
Пробившись, как сквозь сор лопух,
То качество, найдя опору,
Пробьет количеств скорлупу.
Здесь начинался тонкий оттиск,
Тот странный контур, тот наряд
Тех предпоследних донкихотов
Особый, русский вариант.

Комментариев нет:

Отправить комментарий