пятница, 1 июня 2012 г.

Пятигорский. Фрагмент 5й, 6й

http://www.mmv.ru/gootenberg/gregor/5.htm
Фрагмент пятый
Хорошо памятны многие интерпретации под управлением Фуртвенглера, хотя и не в каждом его концерте все было великолепно до конца. В частности, вспоминается премьера одного из современнык сочинений. Исключительно трудное, оно требовало больше времени для репетиций, чем это было возможно. Сыграв начерно всю пьесу, Фуртвенглер начал тщательно работать над ней, нота за нотой.
- Это фа-диез? - спрашивал музыкант.
Фуртвенглер, сверясь с партитурой, говорил:
- Да, а в чем дело?
- Будет звучать фальшиво.
Каждую секунду кто-нибудь прерывал Фуртвенглера вопросом: "Здесь у меня в такте семь восьмых. Это верно?" - "Это шестнадцатая?" - "А как, собственно играть pizzicato и агсо одновременно?" - и т. д., и т. д. Пытаясь что-то объяснить, Фуртвенглер только больше запутывался.
Всю вторую половицу дня к вечер он посвятил изучению партитуры. Мне тоже разрешили заглянуть в нее. На следующее утро мы опять репетировали, но произведение показалось нам лишь сложнее.
- Давайте играть хотя бы вместе, - закричал Фуртвенглер после того, как мы повторяли пьесу снова и снова. - Вы понимаете, что у нас осталась только одна дневная репетиция и что на концерте придет сам композитор?
Наспех лозавтракав, мы вновь собрались в филармонии.
- Господа, - объявил Фуртвенглер, - только что я получил замечательные известия из Вены. Композитор не приедет. Он шлет самые лучшие пожелания.
- Браво! Чудесно! - завопило множество ликующих голосов.
- Это еще не все, - продолжал Фуртвенглер. - Мы, конечно, стараемся сделать все, что в наших силах, но одновременно я хочу сообщить вам, что наша партитура этого произведения - единственная здесь. Вторая имеется только у композитора.
Мы прошли остальную часть программы, состоявшую из обычного репертуара, и в жизнерадостном настроении закончили репетицию, не слишком потрудившись над новым сочинением.
На следующий день музыканты явились на концерт намного раньше обычного, чтобы повторить свои партии. Пьесы, предшествовавшие премьере, были сыграны так, как будто на уме у нас было что-то совсем другое. Настала очередь мировой премьеры. Словно в тумане, нам виделось встревоженное лицо Фуртвенглера, и оркестр нырнул в неведомые глубины.
С самого начала у меня возникло странное ощущение скачки на спине галопируюшего жирафа. Какие-то таинственные авуки оркестра, казалось, исходили от сотни чревовещателей. контрабасы звучали, как альты, фаготы - как флейты. Секунды казались часами, когда исполнение словно катилось, рассыпаясь на коду. В отчаянии каждый из музыкантов пытался сохранять ансамбль, уже совсем не обращаясь за помощью к Фуртвенглеру. Сам он был безнадежно растерян.
Завершение исполнения началось очень постепенно: музыканты умолкали один за другим, пока "действующими" не остались только лирижер и несколько одиноких инструментов. В это мгновение по непонятной причине вступила группа медных. Мощь ее звучания была поистине сказочной, а внезапность вступления застала всех врасплох.
Мы схватили свои инструменты и мужественно, с ожившей належдой присоединились к медным. Невероятный шум длился не слишком долго, и вскоре после нескольких предсмертных судорог все кончилось.
Невозможно было вынести ужасную тишину, наступившую вслед за этим внезапным концом. Свист, хлопки и мяуканье принесли нам даже облегчение. Среди аплодировавших заметил двух известных музыкантов. После концерта я услышал, как они говорили: "Публика слишком глупа, чтобы понять это". - "Так же, как и вы", - подумал я.


(продолжение следует)
******************************************
Фрагмент шестой
Для вас, сидящих за первыми пультами, эти места - лучший, вернейший трамплин к славе, часто говаривали мои коллеги по Берлинскому филармоническому. Эти "первые пульты" далеко не всегда были немцами, как, например, виолончелисты Малкин, Фельдеши, я сам, Граудан и Шустер, или скрипачи Хольст, Морис ван ден Берг и Тосси Спиваковский. "Почти все они выходят в люди", - говорили старожилы. - Сказочно! Вспомните бывшего нашего концертмейстера Эжена Изаи!".
Я не знал, что Изаи когда-то играл в этом оркестре, и удивился. Впрочем, вряд ли хотя бы день проходил без чего-то удивительного. Однажды утром мы репетировали произведения Вагнера под управлением Вагнера - конечно, Зигфрида, сына Рихарда. Но даже и это было так же удивительно, как и моя встреча с братом Чайковского в России. А теперь я чувствовал себя так, словно оказался лицом к лицу с чем-то доисторическим. Вежливый человек лет пятидесяти пяти деликатно и как-то бережно дирижировал произведениями отца и своими собственными. Его увертюра показалась обаятельной, но я жалел его, когда он говорил о Рихарде Вагнере: "Мой отец предпочел бы здесь больше мощи, а здесь меньше diminuendo". Каждую минуту я ждал от него ссылки на "папу".
В суровой дисциплине оркестра было нечто от ницшеанского "повелевать и повиноваться". Я учился послушанию и хранил про себя свои музыкальные и иные несогласия.
Однажды на фестивале в Гейдельберге во время исполнения двойного концерта Брамса у солиста-виолончелиста случился провал памяти. Фуртвенглер дал мне знак - играть его партию. Я делал это, пока солист не смог продолжать. Та же история повторялась во всех трех частях концерта. Тогда я высказал пожелание, чтобы солист впредь играл это произведение по нотам. Потом, на банкете, солист встретил меня так: "Вы дерзкий парень!".
Далеко не всегда легко было подчиняться приказам, как, например, случилось на репетиции с Клемперером.
"Разве вы не видите, что здесь помечено mezzo forte? Попробуйте еще раз", - потребовал он. Я повторил небольшое соло в точности так, как и в первый раз. "Mezzo forte, - крикнул он. - Еще раз!". Я снова сыграл. Он пришел в ярость. "Вы что, не знаете, что такое mezzo forte?".
"Нет, - ответил я. - Вы хотите, чтобы я сыграл мягче или громче?". После короткой паузы он сказал: "Немного мягче". Впоследствии, играя под управлением Клемперера в качестве солиста, я, чтобы поддразнить его, спросил о судьбе mezzo forte, но он не поддержал шутки.
Приезд в Берлин моего старого учителя профессора Альфреда фон Глена принес мне одновременно много и радости и беспокойства. Его жена, щадя мужа, поведала, когда мы остались одни, о необходимости подыскать ему работу. Вскоре мне посчастливилось найти для него место преподавателя в консерватории Клиндворта - Шарвенки. Около года все шло хорошо. Фон Глен говорил с любовью о студентах, строил для них планы на будущее - так же, как делал это для своих учеников в Москве в мои юные годы. Но внезапно он заболел и не мог заниматься. Директор задержал его жалованье, возобновив выплату, только когда я согласился заменить профессора...
В моей педагогической деятельности возникали острые проблемы, требовавшие разрешения. Я знал, как заставить служить искусству учащихся, обладавших ярким темпераментом: их я учил, как использовать свои эмоции. Но лишенные воображения, холодноватые были так же мало приспособлены для своей профессии, как (да позволено мне будет сказать!) слишком эмоциональные дантисты - для своей.
Я попал в трудное положение с одним студентом, которого особенно любил. Его талант покорил меня. Эмоциональный, с хорошим вкусом, обладавший отличными специфическими качествами инструменталиста, он, как мне думалось, был прирожденным виртуозом. Никогда так страстно я не стремился передать другому все, что знал сам.
Рассчитывая еще больше пояснить свои замыслы примерами, я играл ему на уроках, неоднократно повторяя отдельные эпизоды и целиком пьесы, которые он разучивал. Я критиковал, хвалил, анализировал и снова играл, стараясь (и временами добиваясь этого) превзойти самого себя. Чем усерднее я трудился, тем менее довольным он казался. Он играл хуже и хуже, и процесс этот от урока к уроку становился заметнее, пока все его основные достоинства почти не исчезли. Сердце разрывалось, когда я наблюдал этот упадок, и, не будучи в состоянии найти причину, испытывал особое чувство смятения и своей вины. Почему другие, менее одаренные студенты делали великолепные успехи, тогда как он, пользовавшийся, быть может, более содержательными уроками, чувствовал себя подавленным и не двигался вперед? Необходимо было найти причину. Однажды бессонной ночью, когда я думал о моей неудаче, меня внезапно осенила мысль: не в моей ли чрезмерной горячности беда? Играя ему по любому поводу, не отнимал ли я у него надежду успешно соревноваться со мной?
На следующем уроке в моей игре было не меньше промахов, чем в его собственной. И глядя, как оживилось его лицо, я понял, что стою на верном пути. Отныне уроки стали продолжительными и частыми. Я умышленно продолжал играть хуже и хуже, а он приобретал все большую уверенность. Его успехи были поразительными. И ни с чем нельзя было сравнить мое удовлетворение педа гога, когда после блестящего выступления на выпускном экзамене он сказал товарищам: "Пятигорский, безусловно, прекрасный преподаватель, но что за никудышный виолончелист!"
(продолжение следует)

Пятигорский. Фрагменты 3й, 4й

Фрагмент третий
http://www.mmv.ru/gootenberg/gregor/3.htm

Предстоявшее исполнение шенберговского произведения вызывало большой интерес в музыкальных кругах Берлина. Но никто не ждал его с таким нетерпением, как мы сами в вечер концерта. Пожалуй, "Лунного Пьеро" мы знали намного основательнее, чем любую пьесу традиционного репертуара. Но не имея уверенности в том, как примут это произведение, мы беспокоились...
Нас приветствовала большая аудитория. Заняв места, мы ждали, когда слушатели успокоятся. Но вместо молчания вдруг услышали громкий вопль, за которым последовали неодобрительные возгласы: в части зала начался какой-то шум, сопровождавшийся восклицаниями и протестующими выкриками.
Шнабель был на высоте положения. Он с большим шиком начал играть цирковую польку, Кройт и я присоединились. "Валяйте, - подбодрял он нас, - ведь это же как на рыбном рынке".
Беспорядок в зале завершился общим хохотом, и водевильная атмосфера исчезла так же внезапно, как и возникла. Через несколько минут мы уже были готовы начать. Наша певица-чтица Мария Гутхейль-Шодер, очевидно, не сразу пришла в себя после неожиданного инцидента - вначале она, казалось, онемела. Но вскоре мы нашли верный тон и, избежав опасности чрезмерно отшлифованного исполнения (что часто привносит скуку), не утратили непосредственности.
"Лунного Пьеро" встретили с энтузиазмом, но причина беспорядка в зале так и осталась тайной. Позже Сезар Серчингер, рецензируя это событие, назвал его "Битвой в Певческой академии". Однако суть дела для меня так и не прояснилась.
Вместе с состоявшимся концертом исчезли чудесные часы репетиций, речи Шнабеля, бутерброды и чай. Эти дни оставили по себе такое воспоминание, словно я побывал в родной семье. Снова очутившись в одиночестве, я скучал.
Спустя несколько недель пришло письмо от Бозе: он просил меня явиться в филармонию с виолончелью. Когда я пришел, Бозе возбужденно объяснил, что хотя сезон оркестра уже начался, он столько наговорил обо мне коллегам и Фуртвенглеру, что меня хотели бы послушать.
Представ перед Фуртвенглером и Берлинским филармоническим оркестром, я лишь смутно ощущал всю важность момента. Вместо того, чтобы подумать, что же сыграть, я уставился на ложу Ландекера, где ночевал и откуда на следующий день слушал этот же оркестр и этого же дирижера. Должно быть, мое мечтательно-отсутствующее настроение заметили, потому что я услышал голос Фуртвенглера. "Ну, что там с ним? Это сразу вернуло меня к действительности, и я сыграл концерт Шумана, часть из концерта Дворжака, фрагменты из "Дон-Кихота" Рихарда Штрауса, Баха, отрывки из симфонических произведений. Фуртиенглер обнял меня за плечи и, прохаживаясь со мной по эстраде, предложил мне стать первым концертмейстером виолончелей в филармоническом оркестре.
Процедура подписания контракта была короткой и приятной. Мне не терпелось приступить к работе, и я не хотел портить себе этот счастливый момент чтением контракта или какими-нибудь вопросами.
Больше не будет никаких финансовых трудностей: аккуратно одетый, комфортабельно устроенный (все оплатится из жалованья, выданного мне авансом), я всецело посвящу себя новым обязанностям.
Арфист Отто Мюллер, один из старейших участников оркестра, ведающий личным составом, дал мне мое расписание на первую неделю. Прочитав, я сказал себе: "Ты этого хотел". Там значились две репетиции и концерт ежедневно - в филармонии, в Певческой академии и в других местах, о которых я никогда не слышал. Мне предстояло играть в двух популярных программах - в одной концерт Фолькмана, в другой - "Цыганские напевы" Сарасате. Обе - под управлением некоего господина Хагеля. Другими дирижерами на этой неделе были профессор Шуман, доктор Унгер и профессор доктор Феликс Мариа Гац. Я не знал их и никогда до сих пор не играл "Цыганских напевов".
- Господин Мюллер, - спросил я, нельзя ли мне сыграть вместо этого что-нибудь другое?
- Нет,- сказал он. - Мы не можем заново перепечатывать программы.
- Когда репетиция Фолькмана и Сарасате?
- Для популярных концертов репетиций не бывает, - спокойно заметил он и повернулся, чтобы уйти. Я побежал за ним.
- Но, господин Мюллер, мне необходима репетиция, я понятия не имею об этой музыке.
- Нас не касается, что вы не знаете этих пьес, - ответил Мюллер.
- Ну хорошо, - сказал я, - но Сарасате! Ведь это сочинение для скрипки!
- Арнольд Фельдеши, бывший наш первый концертмейстер, играл его, и публике нравилось. А вообще, - добавил он, поглаживая волосы, сильно смахивавшие на парик, но тем не менее его собственные, - вы обязаны играть все, что есть у нас в библиотеке. Вы привыкнете к нашему образу жизни и полюбите его, я уверен.
Его предсказание оказалось не совсем точным: я так и не привык играть неизвестные мне пьесы, об исполнении которых меня предупреждали за два дня.


(продолжение следует)
****************************************************
Фрагмент четвертый
К обширному уже кругу обязанностей я прибавил и другие. Мои коллеги и Фуртвенглер поощряли меня ко все большим усилиям. Импресарио предлагали ангажементы, ученики хотели у меня заниматься. Я давал уроки между репетициями, а сам зачастую упражнялся ночью после концертов.
Организационно оркестр представлял некий кооператив, объединивший старейших, солиднейших, так сказать, "пожизненных" участников оркестра, тогда как некоторых молодых музыкантов и солистов, подобных мне, приглашали на сезон. Все решения выносились этими старейшими, они часто устраивали собрания, куда нас, "гостей", никогда не допускали. Десять воскресений и десять понедельников были отданы абонементным филармоническим концертам. Они-то и составляли основу замечательной репутации коллектива, возникшей еще во времена Ганса фон Бюлова и Артура Никиша. Теперь великую традицию продолжал Фуртвенглер. Хотя он и возглавлял оркестр, но всеми делами управлял кооператив. Мне не представилась возможность познакомиться с его финансовым уставом, его правилами и целями, и, несмотря на дружбу с моими коллегами, для их "тайного общества" я всегда оставался посторонним.
За две тысячи марок каждый мог без всяких затруднений "нанять" оркестр для концерта с двумя репетициями. Дирижеры, солисты, композиторы и хоровые коллективы ангажировали оркестр фундаментально, на весь сезон. Оркестр выполнял все их требования, неизменно подчиняясь дирижеру во всем, чего бы он ни попросил. Это было важнейшее правило репетиционной дисциплины, однако оно не так уж строго соблюдалось во время концерта. Некоторые претензии дирижеров бывали настолько нелепы в музыкальном отношении, что в оркестре родилась поговорка - играть программу "как обычно". На таких концертах присутствие дирижера игнорировалось, и все же, к чести оркестра, он действительно играл превосходно.
У нас бывали дирижеры, которые не могли отказать себе в роскоши дать несколько концертов в сезоне. С денежной стороны им это было доступно. Двое из них доставляли оркестру особое развлечение.
Хотя они и числились в списке "как обычно", однако у них не было сомнений в своих силах, и оба имели склонность к некоторой театральности.
“Господа, - так один из них приветствовал нас утром, - прежде чем начать Пятую Бетховена, давайте понаблюдаем и поразмыслим о сокровенных бетховенских импульсах, пленником которых (к счастью для нас!) он был. Этот гигант, скованный еще более гигантской и более могущественной стихийной силой, под которой мы привыкли понимать его вдохновение...” Тут музыканты один за другим развертывали утренние газеты, доставали бутерброды, беседовали или даже дремали. После долгих разглагольствований дирижер доходил, наконец, до зрелых лет Бетховена, до его болезни и смерти. В этот момент господин Мюллер объявлял: "Пора сделать перерыв".
Во второй части репетиции по недостатку времени мы бегло прорыскали несколько тактов из каждого произведения, значившегося - в программе. На концерте играли "как обычно".
Другой "платный клиент" не расточал своей красноречивой прозы перед безмолвствующим оркестром. Он говорил, дирижируя, прохаживаясь от одной группы инструментов к другой и не прерывая ни музыки, ни речи. Во время его долгих путешествий к литаврам или тромбонам я также бродил с виолончелью, но, поглощенный делом, он никогда не замечал моих прогулок.
Кроме дирижеров, в веренице "нанимателей" оркестра иногда были инструменталисты, не умевшие играть, и певцы, не умевшие петь. Но это не беспокоило моих коллег, с годами воспитавших в себе поразительное отсутствие чувствительности, которое помогало им переносить все. Для меня, однако, это было нелегко, репетиции затягивались до бесконечности, но не уменьшили затруднений, возникавших на некоторых концертах.
Мне необходимо было найти противоядие, и когда это удалось, оно оказалось таким невероятно простым, что я удивлялся, почему другие до него не додумались. Я начал изучать партитуры, а во время репетиций и концертов воображал, что несу всю ответственность за исполнение. Я знал партии других инструментов так же хорошо, как и свою собственную, а в хоровых произведениях часто подпевал хору.
Однажды, во время исполнения "Страстей по Матфею", я так увлекся своим пением, что в самый драматический момент мой ужасающе одинокий голос на такт раньше пронзил воздух воплем: "Варрава!". Перепуганный дирижер с трудом оправился от шока, но мне уже больше никогда не разрешали играть под его управлением.
Большой интерес, с которым я относился к работе, не всегда приносил пользу другим. Как-то, охваченный энтузиазмом после исполнения Первой симфонии Брамса, я реагировал на аплодисменты так, явно они относились ко мне лично, - встал и раскланялся.
Величайшей радостью были для меня концерты Фуртвенглера. Подлинный вождь, он заставлял оркестр давать намного больше своих возможностей. Я был молод и, вероятно, кое в чем идеализировал Фуртвенглера; но в моей музыкальной жизни его влияние было наиболее значительным. При всей необъятности артистического кругозора, можно отметить у него и некоторые недостатки. Один из них - довольно слабое знание струнных инструментов. Он искренне признавал это, и не было конца его вопросам об аппликатуре, portamento, vibrato и тысячах иных сложностей искусства игры на струнных.
"Большая часть оркестра состоит из струнных инструментов, - говорил он. - Дирижер, действительно; должен играть на каком-либо из них. То, что я не умею этого, - моя слабость. Не кажется ли вам, что это также слабость и Бруно Вальтера и Отто Клемперера? О боже, как я был бы рад играть хотя бы на контрабасе! Кусевицкий без своего контрабаса никогда не смог бы добиться такого звучания струнной группы. А как вы думаете, мог ли бы Тосканини стать тем, чем он стал, если бы не начал карьеру как виолончелист?"...
Фуртвенглер был противоречивой натурой. Честолюбивый и подозрительный, благородный и тщеславный, робкий и в то же время герой, сильный и слабый, ребенок и мудрец, настоящий немец и вместе с тем гражданин мира. Только в музыке он был цельным, единственным в своем роде, неподражаемым.
Своеобразная дирижерская манера Фуртвенглера была постоянным источником споров. Трудно объяснить его способность достигать замечательного ансамбля в оркестре без точных дирижерских указаний. Он и сам не мог объяснить этого. Быть может, именно такое свойство и заставляло оркестр острее улавливать все его намерения.
Его ауфтакту при forte обычно предшествовали энергичное притоптывание и резкий кивок головы, сообшавшие, казалось, решающую силу трепещущей палочке. И через какую-то долю секунды после того как палочка выполняла свое предназначение, вступал оркестр, всегда с предельной точностью.
Ауфтакт при piano отличали почти те же особенности (за исключением притоптывания).

(продолжение следует)

Григорий Пятигорский "Виолончелист"

http://www.mmv.ru/gootenberg/gregor/archiv/toc_archiv.htm
Григорий Пятигорский

"Виолончелист"


Архив предыдущих выпусков:

5 февраля 1998 года
Пятигорский встречается с флейтистом Бозе и они договариваются о репетициях "Лунного Пьеро" Арнольда Шенберга.

14 февраля 1998 года
Пятигорский ночует в зале Берлинской филармонии; репетиция "Лунного Пьеро" с Артуром Шнабелем и остальными.

3 марта 1998 года
Исполнение "Лунного Пьеро на концерте; Пятигорский устраивается на работу в Берлинский филармонический оркестр.

18 марта 1998 года
Пятигорский работает в Берлинском филармоническом оркестре; рассказывает о том, как работает Вильгельм Фуртвенглер (главный дирижер оркестра в то время).

26 марта 1998 года
Рассказ о том, как Берлинский филармонический во главе с Фуртвенглером собрался сыграть некое современное (для того времени) произведение и что из этого вышло.

6 апреля 1998 года
Пятигорский продолжает играть в Берлинском филармоническом и пробует преподавать.

13 апреля 1998 года
Начав карьеру солиста, Пятигорский все же скучает по камерному музицированию; знакомится с антрепренером Луизой Вольф; играет с дирижером Карлом Муком и Гамбургским филармоническим оркестром; наконец, заменяет известного виолончелиста Жана Жерарди и начинает играть фортепианные трио с Артуром Шнабелем и Карлом Флешем.

20 апреля 1998 года
Пятигорский женится. Во время гастролей с Берлинским филармоническим оркестром и Фуртвенглером в Париже общается с Морисом Равелем.

28 апреля 1998 года
Встречи виолончелиста с Альбертом Эйнштейном и Паблом Казальсом.

4 мая 1998 года
Как Пятигорский волнуется перед концертом и как это происходит у других музыкантов, у Тосканини например.

11 мая 1998 года
Виолончелист рассказывает, какие неожиданности приключались с ним перед выступлениями и рассуждает о том, что на самом деле интересует публику на концерте.



1 октября 1998 годаКак Пятигорский, чуть не заключил контракт с агентами варьете.

15 октября 1998 года
Пятигорский рассказывает о своем общении с Сергеем Рахманиновым.

1 ноября 1998 года
Работа Пятигорского с Сигети и Хейфецом

8 ноября 1998 года
Музыканты шутят...

Пятигорский. Фрагмент первый, Фрагмент второй

5 февраля 1998 года
Пятигорский встречается с флейтистом Бозе и они договариваются о репетициях "Лунного Пьеро" Арнольда Шенберга.
В тот ноябрьский день 1923 года было холодно и туманно, пальто не защищало от принизывающей сырости: она проникала до самых костей. Устремившись с невероятной быстротой к станции метро "Цоо" и дойдя до знаменитых часов, я ощутил такое удовлетворение, словно сделал что-то важное.
- Прошу извинить,- сказал мне какой-то человек; он был высокого роста, чисто выбрит и улыбался. - Вы случайно не господин Пятигорский?
- Да.
- Замечательно! Какая удача! Борис Кройт действительно правильно вас описал. Слава богу, я нашел вас,- говорил он, сияя,- меня зовут Пауль Бозе. Я флейтист Берлинского филармонического оркестра.
- Очень рад познакомиться.
- Надеюсь, что рады; даже через полицию не удалось разыскать вас. Где вы живете?
- За городом... то есть во время отпуска,- сказал я, не понимая, чего он от меня хочет.
Бозе перестал улыбаться.
- Ну хорошо, теперь это уже не важно,- он посмотрел на свои часы: - Главное, что я нашел вас. - Он улыбнулся снова. - Хорошо, что вы взяли виолончель с собой в город. Она вам может понадобиться.
Я ждал.
- Знаете ли вы музыку Арнольда Шенберга?
- "Просветленную ночь".
- А "Лунного Пьеро" знаете?
- Нет, но почему вы спрашиваете?
- Перейду прямо к делу, - сказал он. - Приблизительно через три недели у нас должно состояться исполнение "Лунного Пьеро". Сначала мы вели переговоры с виолончелистом Эвелем Штегманом, но он сомневался, стоит ли соглашаться на двадцать с лишним бесплатных репетиций. Как бы то ни было, он заболел, и мы - я имею в виду Артура Шнабеля, Фрица Штидри, Кройта и других - хотим, чтобы вы его заменили. Вопрос в том, захотите ли вы?
- Но ведь вы меня не знаете.
- Не имеет значения. Я знаю о вас. Музыканты, так сказать, живут слухами, и выдающийся исполнитель не может долго оставаться неизвестным, даже если он хотел бы. К тому же склонность виртуоза оставаться в тени - вещь столь же нереальная, как птичье молоко. Артур Шнабель тоже слышал о вас. Можете ли вы быть у него завтра во второй половине дня?
Я согласился. Он дал мне адрес Шнабеля и предупредил, чтобы я пришел точно в два часа. "Мы назначили завтрашнюю репетицию без виолончели. Боже всевышний, как они удивятся!" - и он удалился, помахивая обеими руками вправо от себя, будто играя на флейте.
Начался дождь. В Москве сейчас, наверное, идет снег, рассеянно подумал я, спеша укрыться на станции метро "Цоо". Несмотря на небольшое расстояние, я весь вымок, пока дошел. Зайдя в туалет, снял чехолл с виолончели, чтобы убедиться, не повредил ли ее дождь.
"Всегда считал, что музыка в этом месте необходима", - сказал кто-то, и вокруг рассмеялись.
Виолончель была сухая. Я снова уложил ее в чехол и медленными шагами направился в вестибюль. Там было много народу, пережидавшего дождь. Я присоединился к ним, испытывая то чувство одиночества, которое знакомо каждому, кто голоден, замерз и промок.
Снаружи было уже почти темно. Вскоре дождь прекратился, и я вышел на улицу. Представив себе луну, встающую за высокими деревьями Тиргартена, подумал о "Лунном Пьеро". Что это, программная музыка наподобие "Серенады" из виолончельной сонаты Дебюсси? Там тоже есть Пьеро. Он играет на мандолине перед сердитой луной. Всегда я удивлялся, почему Дебюсси заставил его играть на мандолине, а не на виолончели. Но видел ли кто-нибудь Пьеро с виолончелью. Это инструмент, созданный для рыцарей, подобных Дон Кихоту, или для таких царей, как Соломон, а не для клоунов.
И вдруг меня охватила страшная усталость. Казалось, виолончель весила несколько тонн. Я вынужден был опереться на нее. Если бы только можно было послушать музыку! Простая мысль придала мне сил: сегодня вечером в филармонии концерт - может быть, меня впустят? И отправился туда.

(продолжение следует)
****************************************************************
Фрагмент второй
Проникнуть внутрь через артистический вход было легко. Виолончель послужила для меня билетом. Увидев группу опоздавших, торопившихся в зал, я не мог присоединиться к ним с виолончелью в руках и поднялся в комнаты музыкантов, где надеялся пристроить ее среди других инструментов. У входа в гардероб оркестра стоял человек в нижнем белье, держа в одной руке тромбон, а в другой брюки. Он не заметил, как я поставил виолончель в угол, и спокойно удалился. Войти в зал до окончания первого номера мне не удалось, но я нашел себе место как раз перед тем, как Бузони начал Восьмую симфонию Бетховена. Необычно выглядел этот человек! Слушал я в полном восторге. Даже безумно быстрые темпы не нарушали моей радости.
После концерта я забрал виолончель: никто ни о чем не спросил меня. Едва я ступил на порог здания, как ледяной ветер заставил остановиться и повернуть обратно. Рубашка и носки - все промокло, я отчаянно замерз. Пройдя через служебный коридор, я попал в вестибюль. Уходили последние слушатели. Затем двери заперли и наступила полная тьма.
Безмолвие и пустота огромного здания навевали жуть. Долгое время стоял я неподвижно, с колотящимся сердцем. Казалось, я попал в западню и готов был взывать о помощи. Понимая, что никто меня не слышит, я все же не осмеливался перевести дыхание, ощупью углубляясь в темноту. Каждые несколько шагов я останавливался, чтобы определить, куда иду, и дать глазам привыкнуть. Так я медленно двигался, пока не различил полосу света, слабого и таинственного, - он словно подчеркивал огромное пространство зала.
Я увидел дверь и вошел в ложу. Потом узнал, что это была ложа Ландекера. Я вошел. Ложа была глубокая, у стены стояла кушетка - мягкая, как я убедился, потрогав ее рукой, широкая и вдвое длиннее моего роста. Все мое беспокойство исчезло, я разделся и устроился на ночлег.
Как здесь тепло и удобно и насколько лучше скамейки в Тиргартене, размышлял я, блаженствуя. Я собрался заснуть, но, наверное, слишком велика была радость вновь обретенного комфорта, чтобы впасть в дремоту.
И вдруг меня охватило непреодолимое желание играть. Вскочив, я схватил виолончель и, как был - полуодетый, направился к эстраде. Не найдя двери или ступенек, ведших к ней, я вскарабкался прямо из зала, нетерпеливо схватил стул и начал играть. Звучание виолончели, фантастическое и в то же время по человечески громогласное, вернулось ко мне из погруженного во мрак необъятного зала. Захваченный удивительным ощущением, я играл до полного изнеможения. Обессиленный, но в приподнятом настроении, я наконец вернулся в ложу.
Утром меня разбудил оркестр, игравший симфонию Шумана. Я думал, что довольно приятно отдыхать на кушетке никем не видимым и уже с утра наслаждаться прекрасной музыкой. Во время перерыва было очень легко незаметно одеться за портьерой и выскользнуть из ложи.
В туалетной комнате я нашел мыло и чистое полотенце, а в футляре моей виолончели лежали зубная щетка, паста и бритва. С торжественностью, достойной Петрония, я завершил утро, приведя в полный порядок свою внешность. Оркестр продолжал репетировать, когда я вышел из филармонии.
- Бpaво! - так приветствовал меня Бозе возле дома Артура Шнабеля. - Я люблю это - пунктуально, вовремя.
- Ох уж эти оркестровые репетиции,- жаловался он, взбираясь по лестнице. - Никто ни о чем не спросит твоего мнения. Я устал слюнявить свою флейту, будто смазывать винты в машине. А здесь я могу сказать два-три словечка; в этом прелесть камерной музыки, - заключил он и позвонил у дверей.
- Я Тереза Шнабель, - сказала очень высокая дама. - Артур в музыкальной комнате.
Мне она сразу понравилась. Понравилось, как она произносит "Артур", ее простота и сердечное рукопожатие.
И Шнабель приветствовал меня дружелюбно. "Остальные скоро придут", - сообщил он с партитурой в руках. - "Вы помните эту шестнадцатую, о которой мы говорили?" - обратился он к Бозе.
Тот заглянул в партитуру:
- Вы имеете в виду вот эту, маленькую?
- Да, - сказал Шнабель. - После долгих споров с Штидри мы пришли к заключению, что эта шестнадцатая крайне безликая - образец отвлеченной мысли, довольно беззаботно брошенной в самую сердцевину чрезвычайно эмоционального, я бы сказал, даже нервного центра, где кажущаяся асимметричность словно подчеркивает внутреннюю упорядоченность.
- Как завороженный слушал я низкий голос Шнабеля. Взглянув на Бозе, я увидел, что он не больше меня понимает, о чем говорит Шнабель. Хотя туповатое выражение лица Бозе было совершенно очевидным, Шнабель продолжал развивать свои мысли. Он упомянул, что-то насчет "обезьяньих мостов", о родстве между Шопенгауэром и Вагнером, но его речь прервал приход Штидри и Кройта.
- Я рад был увидеть Бориса Кройта, с которым встретился впервые в кафе Рушо. Действительно, это благодаря ему я очутился здесь. Дружелюбный и обаятельный человек, он произвел на меня большое впечатление как замечательный скрипач и альтист.
Мы заняли свои места. Виолончельной партии не было, и я играл по партитуре, благодаря чему получил о произведении более полное представление, чем если бы располагал только своей партией. Отдельные эпизоды своеобразной (наполовину говорком) вокальной строчки партитуры исполнял Штидри. Я не понимал, какова будет его роль в концерте. Будет он дирижировать или декламировать? Пусть он - дирижер, но разве эта пьеса нуждается в нем? Это была и вправду очень увлекательная музыка для малого состава, но ведь таковы многие сонаты, трио и другие камерные произведения.
Что же получится, размышлял я, если виртуозу, свободно исполняющему сольную пьесу, дать дирижера? Представьте себе на эстраде двух исполнителей: один играет свиту Баха или полонез Шопена, а другой - дирижирует. Я засмеялся.
- Что тут смешного? - сухо спросил Шнабель.
Все посмотрели на меня.
- Чем-то отвлекся, - объяснил я. - Прошу извинить.
- Давайте дальше, - сказал Шнабель.
Вскоре я полностью углубился в музыку. Восхищала ее оригинальность, и, несмотря на голод, немилосердно мучавший меня, я, кажется, играл хорошо. Все были довольны, и Шнабель больше всех.
- Может быть, немного отдохнем? Чай сервирован в соседней комнате.
Кроме меня, никто не торопился пить чай. Я ждал, слушая вместе с другими рассуждения Шнабеля о "Лунном Пьеро", о коммунизме и других интересных вещах. Тем не менее, чувствуя, что эта диссертация несколько затянулась, я медленно направился в соседнюю комнату, где увидел на столе бутерброды и разное печенье. Я был один.
Это было все равно, что оставить ягненка с волком. Я начал поглощать бутерброды один за другим и работал быстро. Когда бутербродов больше не осталось, принялся за уничтожение сладостей и других менее существенных вещей. Они тоже исчезали с волшебной скоростью. Лишь когда на столе уже не осталось ничего съедобного, я присоединился к коллегам, еще внимавшим Шнабелю. Моего отсутствия никто не заметил.
- Ну, господа, чай ждет нас...
Все последовали за Шнабелем. Войдя в комнату, он позвал горничную: "Где же бутерброды?" - спросил он с возмущением. Я увидел, как глаза ее расширились от ужаса...
У нас было двадцать бесплатных репетиций, и двадцать раз этот чай был моей единственной едой за весь лень. Я необычайно радовался и репетициям и бутербродам. Но больше всего ценил душевную чуткость Шнабеля, благодаря которой наши отношения перешли в прочную дружбу.

(продолжение следует)



Часть десятая СИРОТСТВО

 интеллигентные молодые люди приходили бы к ним и беседовали об Ахад ха-Аме, и о Менделе, и о Бялике, и о переменчивости вкусов в литературе и поэзии.
Когда были их родители молодыми, величайшим еврейским поэтом считался Ялаг,
а когда были их деды молодыми — Адам ха-Кохен,
а до Адама ха-Когэна всеми было признано, что Нафтали-Герц Визель — величайший поэт.
Теперь уменьшилась популярность Визеля, никто не помнит Адама и даже Гордона позабыли; все в один голос утверждают, что нет такого поэта, как Бялик.

Ахад ха-Ам
Мендел
Бялик
Ялаг
Адама ха-Коэн=ЛЕ́БЕНСОН Аврахам Дов (также Лебензон; псевдонимы Адам /аббревиатура от А. Д. Михалишкер/, Адам ха-Кохен; около 1794, Вильна, — 1878, там же), поэт и деятель Хаскалы. Писал на иврите.При посещении Вильны М. Монтефиоре в 1846 г. Лебенсон в памятной записке изложил так называемые арба‘а авот незикин, то есть четыре причины бедственного положения евреев (неверное воспитание и недостаток прикладных знаний, ранние браки, фанатизм раввинов, стремление к роскоши), и просил его хлопотать перед царем об их устранении.

Нафтали Герц Вессели (Вайзель, 1725–1805) 
Гордон

https://j-roots.info/index.php?option=com_content&view=article&id=70&Itemid=95



Григорий Пятигорский "Виолончелист"

Григорий Пятигорский "Виолончелист": фрагменты из книги выдающегося виолончелиста ХХ века Григория Пятигорского "Виолончелист".
http://www.mmv.ru/gootenberg/gregor/index.htm

Московский Музыкальный Вестник публикует фрагменты из книги выдающегося виолончелиста ХХ века Григория Пятигорского "Виолончелист". Публикация охватывает более чем десятилетний период артистического пути Пятигорского.
"Одно из привлекательных качеств, окрашивающее своим светом все, о чем говорится в книге, - это умение сквозь призму мягкого юмора и иронии, однако не снижая значимости того или иного события или воплощаемого образа, как бы приблизить его к читателю, показать простые и всем понятные человеческие черты.
Характерны в этом отношении своеобразные художественные миниатюры или новеллы - интереснейшие эпизоды из встреч Пятигорского с величайшими музыкантами нашего века, композиторами и исполнителями, такими, как Сергей Рахманинов, Сергей Прокофьев, Рихард Штраус, Артуро Тосканини, Вильгельм Фуртвенглер, Пабло Казальс, Артур Шнабель и многие другие...
Иногда один за другим следуют то веселые, то грустные рассказы о "приключениях" артиста на эстраде. А рядом с ними - размышления о глубоко волнующих и близких сердцу каждого настоящего музыканта "вечных проблемах" исполнительского искусства".
Это слова из предисловия к первому и единственному русскоязычному изданию книги Пятигорского, написанного Александром Стогорским (артистический псевдоним) - известным советским виолончелистом и родным братом Г.Пятигорского.

четверг, 31 мая 2012 г.

Книга вторая ИЕРУСАЛИМ

Книга вторая ИЕРУСАЛИМ

Часть первая ПРИБЫТИЕ В ГОРОД


Те, кому строительство Иерусалима было дороже жизни, вышли за стены города, и купили себе землю, и построили себе семь домов, дом для каждого из семи, и назвали свой квартал Нахалат-Шива[43] потому что было их семеро.
Это — семь первых домов за стенами, не считая домов Йегуды Туро и домов Моше Монтефеори[44], построенных за десять лет до них.
Семь домов этих… не выделяются они ни высотой, ни красотой, но особое достоинство есть у них: они расширили границы Иерусалима и защитили город; обычно жители Иерусалима не выходили из городских ворот наружу, кроме дней Песаха, когда принято было обходить городскую стену. Когда был построен квартал Нахалат-Шива, они начали выходить также и в другие дни, чтобы проведать своих братьев, жителей Нахалат-Шивы. А в первый день каждого месяца женщины, не выполняющие никаких работ в эти дни, выходят группами, одетые в субботние одежды. И их родственники, и родственники их родственников, сопровождают их; выходят они из Яффских ворот и минуют арабское кафе, поднимаются на холмы и спускаются в низины, пока не достигают Нахалат-Шивы.
Не прошло и семи-восьми лет, как был заложен квартал Меа-Шеарим, была куплена земля и построены там сто домов для ста семей. На них смотрели другие и поступали так же, и как делали те, делали другие. Прошло немного времени, как Иерусалим был опоясан новыми еврейскими домами.

Часть третья ИЦХАК ПОКУПАЕТ СЕБЕ КРОВАТЬ

На Ицхака, простого маляра, соседи не обращали внимания и не старались с ним познакомиться, тем более что он был — из Галиции, а они — из России.

Подобно городу в городе раскинулся Меа-Шеарим внутри Иерусалима. Нет там ни цитаделей, ни дворцов, ни парков, ни садов — и ничего иного, приятного глазу. Но тем не менее достоин Меа-Шеарим благодарности, ведь если бы не этот район, теснились бы мы между стен и не нашли бы себе крова ни мы, ни наши дети. Когда стало ясно, что сыны Исраэля прибывают изо всех стран, а сыны Ишмаэля[45] вздувают из года в год цены на жилье, собрались сто влиятельных жителей Иерусалима и создали кооператив с целью постройки для себя домов за стеной. Купили себе в долине огромный, просторный участок земли в тридцать тысяч футов. Вырыли колодцы, построили дома, построили синагоги и бейт мидраши, хедеры и ешивы, баню и магазины — все, что необходимо еврею для тела и для души. Вначале хотели они посеять пшеницу и насадить деревья, приносящие этроги[46]; чтобы человек мог собрать со своего поля пшеницу, и изготовить себе мацу, и сорвать себе свой этрог; однако в Иерусалиме — особая святость, не разбивают в нем садов и плантаций и не сеют и не пашут из-за зловония, ведь засеянные поля нуждаются в навозе, а от навоза поднимается зловоние. Посовещались люди друг с другом и не стали ни сеять, ни сажать.
Одиноким бобылем стоял квартал этот, Меа-Шеарим, в пустыне Иерусалима. От Яффских ворот и до Меа-Шеарим не было ни одного дома, кроме семи домов в Нахалат-Шиве и зданий на Русском подворье. Десять домов было построено в Меа-Шеарим поначалу — комната и прихожая для всей семьи. И всю ночь горела свеча в каждом доме — из страха перед разбойниками и грабителями, и один из членов семьи не спал всю ночь и учил Тору, ведь Тора защищает и спасает. Через несколько лет пришли сюда остальные члены кооператива и построили себе дома. Стал квартал Меа-Шеарим многолюдным. И вокруг него тоже стали подниматься дома, и казалось, что растворится он в Иерусалиме. Но он остался сам по себе и не смешался с соседями. И теперь все еще стоит городом внутри города.

В то время был Иерусалим полон художниками, приезжающими учиться живописи у профессора Бориса Шаца в Иерусалиме
***************************************************

Часть пятая СРЕДИ ИЕРУСАЛИМСКИХ МАЛЯРОВ   

Из Яффы привез Ицхак отличные краски, купленные им у лавочника из Одессы, но иерусалимские маляры называли эти краски венскими из-за Ицхака, так как Ицхак — из Галиции. А Галиция расположена в странах империи, а столица империи — Вена, город Франца-Иосифа, императора, простершего свою милость на большинство ашкеназов в Эрец Исраэль и взявшего их под свое покровительство, дабы защитить их от произвола притеснителей.
Ицхак пришелся по душе своим напарникам, и ему было хорошо с ними; таковы обычаи в среде иерусалимских ремесленников, приветливых с каждым человеком. Они смиренны и невысокого о себе мнения, ведь ими пренебрегают и их принижают местные власти, выдающие им халуку по числу членов семьи и не добавляющие им ничего из особых средств, которые поступают к ним время от времени, а добавляют знатокам Торы и другим именитым горожанам. И поскольку Ицхак родился и вырос за границей, а большинство жителей Иерусалима привыкли думать про любого европейца, что тому в руки переданы ключи от мудрости, то они обращаются к нему со всякими трудными вопросами, чтобы посоветоваться
****************************
Спросил парнишка Ицхака:
— Ты помощник кантора?
— Почему? — удивился Ицхак.
— Потому что услышал я, что ты поешь.
— Пел я для себя, так просто.
— А, так ты сионист! Слышал я, что любят сионисты петь всегда «Еще не потеряна наша надежда!».
— Что еще ты слышал о сионистах, дорогой?
— Слышал я, что хотят они приблизить избавление при помощи всякого рода прегрешений.
— Почему именно путем прегрешений?
— Не придет сын Давида, но только — в поколении, когда все — праведники или все — грешники, но ведь грешить легче, чем соблюдать заповеди, поэтому они не соблюдают заповеди.

Часть седьмая ДУШЕВНОЕ РАВНОВЕСИЕ   
Нет в Иерусалиме ни одного рода деятельности, чтобы не присутствовало в нем что-нибудь от халуки, и нет в Иерусалиме человека, который не говорит о халуке. Если он получает ее, то жалуется и возмущается, что дают ему столько, что не умрешь, но и жить не можешь. А тот, кто не нуждается в халуке, одинаково осуждает и берущих, и распределяющих ее. Тем не менее не мешает знать, что, если бы не «ненавистная» халука, евреи бы умерли все с голоду, ведь торговли и промышленности нет в Иерусалиме — чем бы они кормились? А те, кто ведает распределением халуки, о ком говорят, что большая часть денег остается у них в руках? При жизни никто не видел их разъезжающими в каретах по садам и паркам, а после смерти не осталось от них ни капитала и ни богатства.

Ицхак, как и его современники из Второй алии, застал Иерусалим уже в кольце ряда жилых кварталов, для него предместья и центр были единым целым, одним городом. И он не знал, что в прежние времена весь Иерусалим лежал внутри стен, и все эти районы, столь многолюдные сегодня, были безлюдной пустыней, и с заходом солнца запирали городские ворота на ночь до утра

как большинство уроженцев Иерусалима, учился в ешиве «Эц Хаим»,
**********************************

Вечером после ужина пришли художники, и писатели, и учителя, и общественные деятели к вдове с визитом соболезнования. Явился профессор Шац, закутанный в белый плащ бедуина. И с ним заведующий отделением изготовления ковров, закутанный, как и его учитель, в плащ. И с ними — Кляйнгоф, писатель, гордившийся тем, что он был одним из первых, написавшим статью о Блойкопфе и сделавшим его имя известным в мире. Следом за ними пришел писатель Гильбоа и с ним художник Мантельзак, который проглотил свою обиду и не отвернулся в этот час от Блойкопфа, хотя Блойкопф называл его пачкуном. Потом вошел Спокойный, чей портрет написал Блойкопф. Пришла в голову Спокойному мысль, что теперь, когда Блойкопф умер, налетят коллекционеры, и бойкие критики напишут о некоторых его работах и, конечно, об этом портрете; все, понимающие в живописи, хвалят портрет и говорят, что он удался.