воскресенье, 8 июля 2012 г.

В  1995 году в  Киеве тиражом  250 экземпляров вышла весьма неожиданная
книжка:  поэтесса  Людмила  Титова  (1921-1993),  в  1988  году узнавшая  из
"Огонька"  и  других  журналов  о судьбе  своего  довоенного  возлюбленного,
написала  о  нем   воспоминания:  бесхитростные,  очень  женские,   спорные,
неточные, -- однако поэтесса  была уже смертельно больна,  а память,  вечный
наш благожелательный редактор, многое перекроила.  Но о  многом из довоенной
жизни Елагина, помимо  этих воспоминаний,  узнать  просто  неоткуда.  Титова
называет дату  их знакомства -- 1937 год. И  вспоминает свой первый визит на
Большую Житомирскую, 33, где жили Матвеевы -- и отец,  и сын, и вторая  жена
отца, -- тогда еще никто не был арестован:
     "Вошел отец Залика, пытливо посмотрел на  меня. Церемонно поклонился. Я
ответила тем  же. Он был в пестром восточном халате и тюбетейке, что-то взял
на  подзеркальнике и вышел. Кажется,  больше я его не видела. Много позже  я
узнала, что он тоже поэт <...>.
     С  отцом  у Залика,  по-видимому, были дружеские, сердечные  отношения.
Как-то я увидела шутливую  записку Залика отцу,  написанную по поводу  того,
что он не утерпел и "похитил" у него папиросу:
     Поэт у зеркала справлял свой туалет,
     А рядом нежная лежала папироса.
     Соблазн был так велик -- не выдержал поэт
     И утащил красавицу без спроса.
     Шутливостью  прикрывалась  глубокая  нежность  и  привязанность друг  к
другу"*.
     "Звезды"  Елагина были напечатаны в "Новом мире" --  1988  год, No  12,
тираж журнала -- 1 110 000 экземпляров, а до того они много раз печатались в
эмиграции  -- иначе говоря, сотни тысяч читателей  знают из этой  поэмы, как
происходил  арест Венедикта Марта: "Рукописи,  брошенные на пол..."  Кое-что
добавляют к этой картине слова из воспоминаний Титовой:
     "Отец работал в свое время в Японии и  Китае. Он хорошо знал японский и
китайский  языки.  Писал стихи в форме хокку и  тана (танки). Написал  роман
"Война  и война",  который никто не печатал. Когда его забирали, он пошутил:
"Вот наконец-то прочтут мой роман!" Взяли сундук,  полный рукописей.  Больше
Венедикта Марта никто никогда не видел..."*
     Этим строкам  в воспоминаниях Титовой неизбежно приходится верить. Если
собрать все опубликованное Венедиктом Мартом -- полтора десятка очень тонких
поэтических  сборников,  несколько  сборников  рассказов, даже все  то,  что
распылено по периодике, наконец, принять во внимание последний его, вышедший
уже  в  Киеве  в  1932 году  сборник  прозы "Дарэ, водяная свадьба" (кстати,
переведенный на один или два иностранных языка),  присовокупить  уцелевшие в
разных  архивах письма) --  много  все равно не наберется. След, оставленный
Венедиктом Мартом в творчестве его сына, оказался куда значительней.
     Самого пристального внимания  заслуживает  и другой  человек,  решающим
образом повлиявший на жизнь и творческое развитие молодого поэта.
     Ольга Николаевна  Штейнберг, по матери Орлова, родилась в Киеве в  1912
году. В начале тридцатых она вышла замуж и очень быстро с супругом разошлась
(ничего,  кроме  имени Петр, о  нем  не известно). Фамилия  отца звучала как
еврейская, но была немецкой, и в дальнейшем  это сыграло роль в судьбе Ивана
и Ольги. С  юных лет Ольга Штейнберг писала стихи (понятно,  что никто их не
печатал), ставила под ними псевдоним "О. Анстей" -- в разговоре это странное
слово произносилось всегда с ударением на первом слоге. Лишь недавно удалось
довольно правдоподобно объяснить происхождение псевдонима. В  интеллигентном
доме  Штейнбергов  и  Орловых  сохранялась  большая,  не  разоренная  годами
революции библиотека, где были и  Цветаева, и  Ходасевич  в первоизданиях, и
где,  видимо,  пользовалась  любовью  детей  чудесная  книга,  написанная  в
традициях "Алисы в стране чудес": V. Anstey. Vice Versa*, -- по-русски книга
тоже выходила: Ф. Анстей. Шиворот-навыворот,  или Урок отцам. Фантастический
роман.  СПб,  1907;  о том,  что  псевдоним "Анстей" --  английский, говорит
именно ударение на  первом слоге (ср. в поэме "Память": "В годы те была моей
женой /  Анстей...") Все  иные объяснения этого  псевдонима  -- что поэтесса
взяла  его "на  звук",  что  "держала значение  в  тайне",  что  он  "звучит
по-гриновски" -- пока неубедительны.  Впрочем, последнее --  хоть на  что-то
похоже: увлечение  Грином,  почти  запретным  в  тридцатые годы, у  Киевской
молодежи  было огромно,  доказательством  тому  служат многие  стихотворения
Елагина: гриновские герои сопровождали его всю жизнь.
     Еще в  1932 году, когда в жизни Ольги  Анстей  и не  маячил еще будущий
Иван Елагин,  несколько  ее  стихотворений  попали через  двоюродную  сестру
Андрея Белого Веру Жукову*  к такому суровому критику, как  Бенедикт Лившиц.
Пересказ отзыва сохранился в письме Ольги Анстей в Москву, к подруге юности,
Белле Яковлевне Казначей:
     "Бен (т.е.  Бенедикт  Лившиц. -- Е.В.) сказал, что я законченный зрелый
поэт, уже сейчас на уровне Софьи Парнок. Что мне нечему учиться и что ему не
к  чему придраться, как ни искал. Удивлялся, как из меня выработался готовый
поэт "в провинции, без поэтического  руководства". Что меня ждет поэтическая
известность,  благословил  не  печататься теперь,  а  писать для  себя,  для
искусства, для будущего. Дал номер своего ленинградского  телефона, чтобы  я
сейчас же по приезде  (увы! когда?)  позвонила ему: он поведет  к Кузмину, к Ахматовой: против  последней, однако, предостерегает:  "она  может заклевать
молодое  дарование".  Муленыш, я очень  счастлива: это  ведь  первая похвала
серьезного критика".
О детских годах поэта кое-что  известно из немногих сохранившихся писем
Венедикта Марта, кое-что -- из поэмы Елагина "Память". В поэме более десятка
эпизодов, и расставлены они  отнюдь не по хронологии: сперва перед нами Киев
(1938),  потом  Саратов  (1929),  затем  Москва  (1928). Далее --  эпизод  в
Покровске (Энгельсе), точно не датируемый,  видимо, это 1929 гили 1930  год.
Следом  -- снова Саратов  того  же времени;  кстати, этот эпизод  (встреча с
Клюевым) -- один из немногих, точно  датируемых по посторонним источникам: в
Саратове Николай Клюев  провел август и сентябрь 1929 года  в гостях у семьи
Кравченко  в Саратове, -- разве что  рассказ о  "снеге под ногами"  во время
встречи вызывает сомнения, если только речь не идет о самом конце осени 1929
года. Затем в  поэме -- снова  Подмосковье (1927); старожилы тех мест по сей
день  помнят "дачу  с цветными стеклами" (иначе -- "дачу  Фофанова").  Далее
точной  датой  обозначен  Ленинград  (1934),  вновь   Киев  (1939)  и  снова
Ленинград,  август того  же  года, фотографически точный  эпизод  встречи  с
Ахматовой  (о нем -- ниже). Поэма заканчивается сорок первым  годом, началом
войны, бомбежкой Киева, когда поэту шел двадцать третий год.
     Все же с годами в этом жизнеописании выявился пробел. "Заболев" поэзией
Елагина  в шестидесятые годы, я долгое время пытался найти хоть что-нибудь о
его  жизни  в СССР  до  эмиграции.  В  семидесятые  между  мной  и  Елагиным
завязалась переписка --  поэт обрел  достаточно веские  доказательства,  что
моей  рукой из Москвы "никто  не  водит"  (его выражение), и грустно написал
мне: "Весь  архив  моего отца увезли вместе  с ним  в 37 году.  Если  архивы
сохранились, они для Вас более доступны, чем для меня. Мне было 5 лет, когда
мы уехали из Китая,  никаких  ценных  сведений  я  не  могу  дать"*.  Письмо
датировано 17 марта 1972 года. Когда  шестью годами позже при работе в РГАЛИ
(тогда ЦГАЛИ) мне попались четыре письма  Венедикта Марта к  художнику Петру
Митуричу и его жене Вере (сестре Велимира Хлебникова) -- три из Саратова, из
ссылки,  четвертое из  Киева,  где  с  1932  года  Венедикт  Март  поселился
окончательно, я кое-как  сделал с них  фотокопии и тоже  кое-как, без помощи
почты,  передал их  Елагину  в Питсбург.  Он  ответил,  хотя  дату на письме
проставить,  как  обычно, забыл  (на конверте -- 28  мая 1978 года): "Очень,
очень  был счастлив, получив четыре письма отца. Это -- как встреча через 50
лет!"
     Позже  --  уже  слишком  поздно  для  того,  чтобы  порадовать Елагина,
которого  к  этому  времени  уже  не  было  в  живых  --  в  Государственном
литературном музее  отыскалось  еще несколько  писем Венедикта Марта  к  его
старшему другу, И.А. Рязановскому; первые были  присланы с Дальнего Востока,
когда жена Венедикта,  Сима, ждала  ребенка (мальчика,  умершего сразу после
рождения;   Зангвильд-Иван   родился   годом  позже);  последнее,   длинное,
исповедальное, пришло из  Москвы в Кострому весной 1927 года весной и уже не
застало адресата в живых.
     Грустные  эти  письма  наверняка  дождутся  полной публикации,  а  пока
приведу  несколько  строк от  1927 года, где  Венедикт  Март  набросал  свой
словесный автопортрет -- футурист сознается, что, увы, не одной поэзией были
заполнены прошедшие годы: "То я гремел на весь свой край, как поэт, выпуская
книжку за книжкой. А то  срывался  -- дальше некуда! Убегал он "жизни-пытки"
--  в  китайские  морфийные  притоны, в  таянчваны  --  Тянуло  Венедикта --
курильни  опиума... Чуть  было вовсе  не искурился".  В  том  же  письме  --
Венедикту Марту  едва минуло тогда тридцать лет -- он  сообщал, что в Москве
печатается "в тысяче  и одном журнальчиках",  однако стихов больше не пишет,
публикует   очерки,  реже  --  рассказы  "преимущественно   дальневосточного
характера". "Скоро  этак разучусь  вовсе  писать стихами... Да  и к  тому же
что-то тянет на прозу".
     Тянуло Венедикта Марта, увы,  не только  на прозу. Его пьянки  поражали
воображение все видавшей Москвы; чего стоит одна лишь история, пересказанная
Елагиным, -- о  том,  как отец  и его друг поэт  Аренс* устроили  на  даче в
Томилине выпивку на сосне: довольно высоко они привязались ремнями, а перед
собой, ремнями  же, укрепили ящик с водкой. Добром такое, понятно, кончиться
не могло. Тем более, что  книги у Венедикта Марта выходили одна за другой --
сборник  рассказов  "Логово  рыжих  дьяволов", еще один "Сборник рассказов",
вышел  роман "Желтый  дьявол"  (книга, написанная  еще в  1924-1926  г.г.  в
соавторстве с Николаем Костаревым,  опубликована была  под общим псевдонимом
Никэд М.), книги влекли за собой получение гонорара, а гонорар, к сожалению,
уводил в запой...
     Что  же случилось в Москве осенью 1928 года, из-за  чего Зангвильд-Иван
попал в  беспризорники, его  мать -- в психиатрическую больницу (из которой,
кажется, уже не  вышла), его отец  -- в трехлетнюю ссылку в Саратов? Одну из
версий  читатель   может  найти  в  поэме  "Память",  другая,  мало  от  нее
отличающаяся, есть  в письме Марта  к  Митуричу. Он пишет,  что "находясь  в
невменяемом состоянии  (читай -- в очень пьяном -- Е.В.) выразился  о ком-то
неудобным с точки зрения  расовой политики образом".  Похоже, и вправду имел
место крупный мордобой, о котором рассказано в поэме. Март получил три  года
ссылки и,  как  показала история,  тем самым обрек  себя в скором будущем на
новый арест и гибель.
     Сам об своих днях Елагин пишет все в той же поэме:
     ...Но об этом я узнал поздней,
     А пока что -- очень много дней
     В стае беспризорников-волков
     Я ворую бублики с лотков.
     Но однажды мимо через снег
     Несколько проходят человек,
     И -- я слышу -- говорит один:
     Это ж Венедикта Марта сын!"
     Я тогда еще был очень мал,
     Федора Панферова не знал,
     Да на счастье он узнал меня.
     Тут со мною началась возня.
     Справку удалось ему навесть,
     Что отцу досталось -- минус шесть,
     Что отец в Саратове, -- и он
     Посадил тогда меня в вагон
     И в Саратов отрядил к отцу.
     Вот здесь  и  имеет  место упомянутый  выше пробел  в  биографии  Ивана
Елагина:  в  Хабаровском краеведческом музее хранится  архив старшего  брата
Венедикта Марта -- Николая Николаевича Матвеева-Бодрого (1891-1979), а в нем
-- письма Венедикта Марта из  Саратова к сыну в Царское  Село (уже тогда оно
называлось  Детским) с начала декабря 1928  года  по 6 мая  1929 года, писем
этих  более десятка*. В письме к братьям Петру  и Николаю  от 23 ноября 1928
года Венедикт Март писал: "Дорогие мои! Со мною стряслось то, что называется
"большое  несчастье" <...>  Оторван  от  Томилино совершенно уже  пять
недель!.."*.  Короче  говоря,  вычисляется  почти  точная  дата:   арестован
поэт-футурист был в середине  октября  1928 года. Кстати, это письмо послано
еще из саратовского изолятора: прибыв туда по этапу, вышел из него  Венедикт
Март лишь 27 ноября 1928 года. В письме от 22 декабря того же года к сыну он
писал из Саратова:  "Дорогой мой сыночек Заенька! Вчера видел  Панферова: он
приехал на несколько дней в Саратов. Панферов рассказывал, как ты был у него
в Москве!" В письме  от 7 января 1929 года есть фраза: "Очень  рад, что Даня
обещал тебе помочь  устроиться в школу".  А  ведь  Даня -- не кто  иной, как
Даниил  Хармс (1905-1942, репрессированный  в  1941  году  и  скончавшийся в
тюремной больнице). Передавал Венедикт Март привет через сына в Детское село
"всем  Лесохиным --  и  большим  и  маленьким". Короче говоря, не в  Саратов
отправил Федор Панферов будущего Ивана Елагина, а к  родне в Детское село, и
лишь через полгода тот попал  к отцу в Саратов.  По крохам собираются факты:
живя  в  пригороде Ленинграда, общался  Зангвильд-Иван и  с  Ювачевыми, и  с
Лесохиными, и с Матвеевыми. То ли позабылся этот полугодовой  эпизод в жизни
поэта, то  ли  показался  не  особенно  значительным  --  но  в  поэтических
воспоминаниях Елагина о нем нет ни слова.  Жаль: это было время единственной
уцелевшей переписки двух поэтов, отца и сына.
     Интересно, что в  ссылке  Венедикт Март продолжал интенсивно печататься
--  а  его  "литературным  агентом",  получавшим и авторские и экземпляры, и
гонорары был  сын,  которому шел  всего-то  одиннадцатый год.  Образ отца не
случайно  оказался столь  важен для творчества Ивана Елагина. "Поэт седой и нищий" в "Звездах" -- это Венедикт  Март. "Человек под каштаном / с друзьями простился вчера. / На рассвете туманном / Уводили его со двора" --  в
позднем, очень важном для Елагина стихотворении "Худощавым подростком..." --
это  Венедикт   Март.   В  стихотворении  "Семейный  архив"   --   возможно,
инспирированном моей находкой писем к Митуричу, среди "воображаемого архива"
--
     За стеклами в морозилке
     Хранится родитель мой.
     Положен с пулей в затылке.
     Дата -- тридцать восьмой.
     Кстати,  "Семейный  архив" требует  двух  поправок.  Из  Москвы Елагину
"писали",  и четыре  письма в  РГАЛИ  тоже  хранятся,  --  но  никто  его не
"приглашал  участвовать":  я там не  работал,  а  свои  собственные рукописи
предпочитал хранить на Западе, у друзей.
     Вторая  поправка -- трагическая. Речь идет  о  строке "Дата -- тридцать
восьмой". В  знаменитом  стихотворении  "Амнистия" (около 1970)  Елагин тоже
писал:  "Еще жив человек / Расстрелявший отца моего / Летом, в Киеве, в тридцать восьмом". Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего
Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же
года  арестовали  и ее. Месяц  за  месяцем  Иван ходил к тюремному окошку  с
передачей ("Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек..." -- так он сам описал ее в
стихотворении "Передача"), но передачу не принимали, а вскоре следователь по
фамилии Ласкавый  объявил  по телефону:  "Японский шпионаж,  десять  лет  со
строгой изоляцией". Сын, понятно, обвинению не поверил,  и того, что "десять
лет со  строгой изоляцией"  --  эвфемизм  расстрела, не  знал; он  продолжал
ходить с передачами  к  тюрьме, хотя  отца давно  -- между 12 и 15 июня 1937
года, надо полагать -- расстреляли, и в расстрельных списках НКВД за эти дни
должно было  бы значиться его  имя; дольше трех дней в  незабвенном тридцать
седьмом  арестованных дожидаться не заставляли. Хотя списки эти не только не
найдены, но едва ли когда-нибудь найдены  будут: "Перед приходом гитлеровцев
над официальными  киевскими учреждениями вился  густой дым. Жгли архивы"* --
как  пишет в своих воспоминаниях о Венедикте  Марте его младший современник,
поэт Яков Хелемский. Иными словами, целый год ходил Ваня Матвеев с передачей
к мертвому отцу.
     То  ли  угодил  следователь  Ласкавый  под  колеса той  большой машины,
машинистом которой себя считал, то ли случилось это просто по закону больших
чисел,  но сам Иван  Матвеев каким-то образом арестован не  был. А вел  себя
Иван в те годы ох как  неосторожно  -- прочтите  хотя бы о "рабстве" в поэме
"Память". А бывало и похуже. Вот что рассказал  мне  в письме от 8 июня 1989
года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай  Моршен  (собственно
-- Николай Марченко: писателей "второй волны" без псевдонимов почти нет):
     "С Ваней мы  познакомились году  в  38-39, но  я много слышал  о нем до
знакомства от своего университетского друга: он кончал с  Ваней десятилетку.
Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились  в  антракте
на  концерте певца  Доливо (м.б. слышали?)* .И он сразу же мне сказал: "А  я
вчера стишок написал:
     У меня матрас засален
     От ночной поллюции.
     Пусть живет товарищ Сталин,
     Творец Конституции!"
     Ни  ему,  ни  мне  не  пришло в  голову,  что  я  ведь  могу  помчаться
куда-нибудь с доносом. Потом мы встретились  на улице занятого немцами Киева
уже  в 41  году. Я испугался за него,  так как считал Залика (так его  звали
тогда) стопроцентным евреем (он фифти-фифти). Несколько раз заходил к нему в
гости. Они с Люшей первое  время очень  бедовали. После войны он приезжал ко
мне в Гамбург (я жил  там не в лагере ди-пи, а на частной квартире и работал
на верфи "разнорабочим",  как  теперь говорят).  У меня на кухне  он написал
первые две строфы своего знаменитого "Уже последний пехотинец пал". В США мы
виделись только в  1982 году, когда я, совершая с женой поездку по стране на
своем автодомике,  заехал к нему в  Питсбург  и провел с ним вечер. Напомнил
ему о встрече на концерте  Доливо и сказал: "Прослушал я твое четверостишие,
смотрю на тебя и  думаю: кто стоит передо  мной -- дурак  или  провокатор? К
счастью, оказалось -- дурак!" Он с этой оценкой полностью согласился".
СОСТОЯВШИЙСЯ ЭМИГРАНТ

     Цитаты к биографии привяжут,
     Научно проследят за пядью пядь.
     А как я видел небо -- не расскажут,
     Я сам не мог об этом рассказать.
     Иван Елагин

     В феврале 1986 года Александр Солженицын писал Ивану Елагину:
     "В последнем Вашем сборнике прочел "Зачем я утром к десяти часам..." --
и устыдился,  что  за все годы за границей так  и не собрался  Вам написать.
Хотя читал Ваши стихи еще и будучи в Союзе, и тогда уже отличил Вас для себя
от других  эмигрантских поэтов и как автора  из  Второй эмиграции -- это всЕ
поколение,  с  которым  я  сидел  в тюрьмах  1945-47  годов  (несостоявшиеся
эмигранты...).  Одинаковость  нашего  возраста  роднит  и  в   воспоминаниях
юношеских: с волнением читал когда-то в "Гранях" Ваши стихотворные юношеские
воспоминания"*.
     За целую эпоху до  того, в 1949  году, Елагину писал другой Нобелевский
лауреат -- Иван Бунин:
     "Дорогой  поэт,  Вы  очень  талантливы,  часто  радовался,  читая  Ваши
книжечки, Вашей смелости, находчивости..."*
     Третий  Нобелевский  лауреат,  Иосиф  Бродский, запечатленный  вместе с
Елагиным на фотоснимке 1974 года в Питсбурге, только силой своего авторитета
добился  того,  что  издательство "Ардис"  выпустило огромный  том,  главный
переводческий  труд  Елагина --  поэму  Стивена Винсента  Бене  "Тело  Джона
Брауна", своего  рода американскую "Войну и мир". Бродский звонил Елагину во
время  его  предсмертной  болезни,  он же вместе  с Юзом Алешковским и Львом
Лосевым  подписал  некролог  Елагина,   появившийся  в  русских   зарубежных
изданиях.  Всего  год  оставался  до  первых  больших публикаций  Елагина  в
"Огоньке", "Неве", "Новом мире"...
     А в прежние времена желание тех, кто  любил Елагина и его стихи, как-то
помочь поэту, "легализовать" его в СССР доводило до действий,  граничащих  с
отчаянием.  В  небольшой  поэме, опубликованной в 1972  году в  "Известиях",
Евгений Евтушенко фактически Елагина  процитировал: "Кто  не убьет  войну, /
Того война убьет"*, -- а когда настало время, первым напечатал его в СССР на
страницах "Огонька" в июне 1988 года.
     В довоенные годы ввести молодого поэта в "советскую литературу" пытался
классик украинской поэзии Максим Рыльский. Первая и единственная  публикация
Елагина, тогда  еще Ивана Матвеева,  состоялась в газете "Советская Украина"
28 января 1941 года: это  был авторизованный перевод стихотворения Рыльского
"Концерт".  Рыльский собирался и дальше держать  Ваню Матвеева  переводчиком
"при  себе", по тем временам  это было немало,  но пришла  война и разделила
поколение  тех,  кто  родился  в гражданскую, на эмигрантов  состоявшихся  и
несостоявшихся. Среди первых оказался Иван Елагин, среди вторых -- Александр
Солженицын и его товарищи по лагерям. Еще один их ровесник, Александр Галич,
назвал свое поколение поколением обреченных.
     Поэт, литературовед,  издатель  филадельфийского поэтического альманаха
"Встречи"  Валентина Синкевич как-то  обмолвилась, что у литераторов "второй
волны"   эмиграции   часто  различаются   не  только   биографии,  но   даже
автобиографии. В месяцы позорных  послевоенных "выдач",  черным пятном  и по
сей день украшающих совесть западных союзников СССР, беженцы любыми правдами
и неправдами обзаводились не только псевдонимами, но и широким ассортиментом
фальшивых  паспортов  и  справок;  Елагин  подробно  рассказывает  об этом в
"Беженской   поэме".   Одно-единственное   государство   Европы,   крошечный
Лихтенштейн, отказалось  выдавать "бывших советских граждан"! "Псевдонимного
страха"  хватило  на  четверть  века.  Даже  в   декабре  1969  года  старый
царскосельский  поэт  Дмитрий  Кленовский  в  письме к  архиепископу  Иоанну
Санфранцисскому (Шаховскому) испуганно писал по поводу того, что архиепископ
в одной  из  бесед по  "Голосу  Америки" назвал  его  настоящую  фамилию  --
Крачковский: "Если  СССР вторгнется в Западную Германию  --  все его  бывшие
граждане,  в  ней проживающие,  станут  его добычей, и их выловят по готовым
спискам для последующей  расправы.  Вот потому-то все  эмигранты,  живущие в
Европе, и особенно в  Германии,  всячески скрывают всякие о себе данные, так
приходилось  и приходится  поступать  и  мне;  и  до  сегодняшнего  дня  мой
литературный  псевдоним ни в  печати, ни  в радио раскрыт не был. Теперь это
произошло и обоих нас чрезвычайно встревожило"*.
     Иван Елагин, по документам --  Иван Матвеев, с  1950 года жил  в США  и
едва ли  опасался "вторжения".  Однако  в  русской мюнхенской  газете "Голос
народа" в июле 1959 года находим такой вариант биографии поэта:
     "Иван  Венедиктович Елагин"  (тогда еще просто Ваня Елагин) жил в  тех
краях, где приамурские партизаны  "свой закончили поход"  на Тихом океане --
во Владивостоке. Там  он и родился -- в тысяча девятьсот восемнадцатом году,
в семье профессора... Затем Елагин уехал из родного  города, готовился стать
врачом, -- но стал  в конце концов поэтом -- поэтом российского зарубежья"*.
Ниже  безымянный автор  статьи  цитирует  знаменитые  елагинские  "Звезды" и
резюмирует:  "Такова  картина  ареста  профессора  --  отца поэта".  Назвать
родного отца  поэта, богемного поэта-футуриста, "профессором"  трудно даже в
порядке издевательства, зато очень удобно в виде "дымовой  завесы":  если не
ради самого Елагина, то  хотя бы, к  примеру, чтобы не портить в  СССР жизнь
двоюродной сестре поэта, двумя годами раньше очень ярко выступившей в печати
с собственными стихами, -- Новелле Матвеевой.
     Елагин  противился мнению,  что его  поэзия  автобиографична,  и трудно
судить  --  верил  он сам  в  это или нет.  В  жизни его  было столько всего
разного,  что в поэзию факты  биографии неизбежно просачивались, к тому же в
конце  жизни  Елагин попросту  написал  мемуары  в  стихах  (поэмы "Память",
"Беженская  поэма",  "Нью-Йорк-Питсбург"),  и  факты, почерпнутые оттуда,  в
основном  поддаются проверке. Да и  воспоминаний о нем  за последние полтора
десятилетия написано немало. Попробуем  восстановить жизнь поэта хотя  бы  в
общих чертах.
     Итак: Иван Елагин родился...
     Строго говоря, 1 декабря 1918 года  во Владивостоке родился еще не Иван
Елагин.  Новорожденному мальчику  молодой  папаша,  гремевший  в те  годы  в
Приморье своими поэтическими сборниками, дал другое  имя. На книге Венедикта
Марта -- отца будущего  Ивана Елагина -- "Луна", изданном  в Харбине в  1922
году, находим такое посвящение:

     Лунных-Зайчиков -- Зайчику
     Уотту-Зангвильду-Иоанну Марту
     Сыну моему возлюбленному
     "Бисер лунного сока"
     посвящаю
     Автор

     Что и говорить, именем отец наградил сына экзотическим. Владивостокский
писатель-краевед рассказывает о появлении на свет будущего поэта  так: "...в
бывшей Матросской слободке, на Абрекской, названной некогда в честь клипера,
век назад торившего пути россиян на Дальнем Востоке, на краю распадка  стоял
под  номером "9"  кирпичный  двухэтажный  дом,  глядевший  десятью окнами на
горбатую  улочку.  В этом  доме  и родился  <...> в  семье набиравшего
известность  поэта-футуриста Венедикта  Марта  сын, названный  при  крещении
Зангвилем..."*.
     Об  этом  событии  Елагин  напишет после  того,  как  отпразднует  свое
пятидесятилетие:
     Я родился под острым присмотром начальственных глаз,
     Я родился под стук озабоченно-скучной печати.
     По России катился бессмертного "яблочка" пляс,
     А в такие эпохи рождаются люди некстати.
     И  родился будущий Иван  Елагин даже не в  РСФСР: в начале  1918 года в
бухту Золотой Рог  вошел японский крейсер, затем  английский --  Владивосток
был  оккупирован:  сперва  японцами,  позже англичанами, затем  французскими
войсками (в основном вьетнамцами), затем в нем высадились более восьми тысяч
американцев, в  октябре 1918  года число японских войск было увеличено до 73
тысяч; появились  в городе итальянцы, эвакуируемые чехи --  лишь  к 1 апреля
1920 года все иностранные войска, кроме японских, покинули город. С 6 апреля
1920 по 14 ноября 1922  года город  находился  на  территории  марионеточной
Дальневосточной Республики (и даже не был ее столицей, -- сперва таковой был
Верхнеудинск,  он же Улан-Удэ, с октября 1920  года -- Чита).  В те  годы  в
городе  кипела литературная и политическая жизнь, выходили  книги по  старой
орфографии, ни белых  офицеров,  ни "японских пособников" никто не трогал --
но  ясно было, что долго  такое  положение  не  протянется. Николай Петрович
Матвеев (1865-1941), отец  Венедикта Марта  и дед Ивана  Елагина,  известный
больше под псевдонимом Амурский, автор первой  "Истории города Владивостока"
(1910),   решил   свои  отношения   с   Россией   переменить   окончательно.
Воспользовавшись  тем, что родился  он  в  1865 году  в  Хакодате  (в  семье
фельдшера  русской православной миссии) и с детства знал японский  язык  как
родной, Н.П. Матвеев взял четверых младших детей и в марте 1919 года уехал в
Японию. Навсегда. Его сын  Венедикт -- тот самый Венедикт Март --  еще летом
1920  года  отбыл  в Харбин.  Там  в 1918-1922 он выпустил  по меньшей  мере
двенадцать поэтических  сборников.  Лишь в  конце 1923 года вместе с женой и
пятилетним сыном Венедикт Март перебрался в СССР.
     Кстати, об имени  Матвеева-внука. Едва ли  Венедикт  Март  оставил сына
некрещеным*;  его собственным крестным  отцом  был народоволец Иван  Ювачев,
ссыльный, в будущем  --  отец Даниила Хармса, но сколько я ни рылся  в самых
полных святцах -- имени Зангвильд или Зангвиль в них нет. Совсем невероятный
вариант  этого  имени приводит в своих воспоминаниях Татьяна  Фесенко:  "Его
мать,  давно  умершая, была еврейка, и из  преклонения перед англо-еврейским
писателем  И. Зангвилем (1864-1926) <...>  дала  сыну  <...> его
имя. При постоянных проверках документов оккупационными властями (немецкими.
-- Е.В.) Ваня решил прибавить к своему имени в конце "д" - получилось нечто
древнегерманское,  прямо вагнеровское по духу"*.  Вариант, увы, легендарный:
едва  ли Сима  Лесохина, мать поэта, хоть раз  слышала имя Израэля Зангвиля:
его слова о "плавильном тигле" (т.е.  слиянии наций) были  хорошо известны в
США,  но не  во Владивостоке.  К  тому же концевое  "д"  проставлено  еще на
харбинском   сборнике   отца,   известно  и   по  другим   документам   (см.
процитированное ниже письмо  Ольги  Анстей к Белле  Казначей  от  конца 1937
года,  а  также  письма  самого  Венедикта  Марта из  саратовской  ссылки  в
1928-1929 годах), -- так  что крестили младенца,  видимо, просто  Иоанном. В
тридцатые годы близкие звали его "Залик", но в документах он фигурировал уже
только  как Иван. От "Зангвильда" осталось за ним  лишь пожизненное прозвище
"Заяц". Кстати, с этим предположением согласилась и хорошо  знавшая Елагина
Валентина Синкевич*.

воскресенье, 1 июля 2012 г.

Евдокия Яковлевна Панаева / Виардо

Виардо отлично пела и играла, но была очень некрасива, особенно неприятен был ее огромный рот. В типе ее лица было что-то еврейское; хотя Тургенев клялся всем, что она родом испанка, но жадность к деньгам в Виардо выдавала ее происхождение.
http://fershal.narod.ru/Memories/Texts/Panaeva/Panaeva_7.htm

Евдокия Яковлевна Панаева
(1820-1893)
Виардо




ВОСПОМИНАНИЯ

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Стр. 117

Полина Виардо — Фестиваль у Тургенева — Поездка за границу — Огарев, Гарибальди, Бакунин

по главам. "Серовы, Александр Николаевич и Валентин Александрович : Воспоминания", 1914.

ВАЛЕНТИНА Семеновна СЕРОВА
"Серовы, Александр Николаевич и Валентин Александрович : Воспоминания", 1914.
глава 4 Сватовство Серова
http://www.library.spbu.ru/dcol/jsp/RcWebImageViewer.jsp?doc_id=bbk%2Flibspbgu%2F00000002%2F00000166&page_name=00370037&view_width=20&rotation=0&collection_filter=true&query1=&query1_field=0&search_doc=

глава 5 Cеров в роли жениха
http://www.library.spbu.ru/dcol/jsp/RcWebImageViewer.jsp?doc_id=bbk%2Flibspbgu%2F00000002%2F00000166&page_name=00420042&view_width=20&rotation=0&collection_filter=true&query1=&query1_field=0&search_doc=

глава 6 Жизнь в Петербурге до поездки за границу
http://www.library.spbu.ru/dcol/jsp/RcWebImageViewer.jsp?doc_id=bbk%2Flibspbgu%2F00000002%2F00000166&page_name=00500050&view_width=20&rotation=0&collection_filter=true&query1=&query1_field=0&search_doc=

АПОЛЛОН ГРИГОРЬЕВ

глава 7 Наша первая поездка за границу.
http://www.library.spbu.ru/dcol/jsp/RcWebImageViewer.jsp?doc_id=bbk%2Flibspbgu%2F00000002%2F00000166&page_name=00610061&view_width=20&rotation=0&collection_filter=true&query1=&query1_field=0&search_doc=

глава 8 Мы дома
http://www.library.spbu.ru/dcol/jsp/RcWebImageViewer.jsp?doc_id=bbk%2Flibspbgu%2F00000002%2F00000166&page_name=00760076&view_width=20&rotation=0&collection_filter=true&query1=&query1_field=0&search_doc=

глава 9 Постановка "Рогнеды" в Мариинском театре

глава 10 Наше первое общее дело

Алексей Антипович Потехин (1 (13) июля 1829(18290713) — 16 (29) октября 1908) — русский драматург и романист

11 наше семейное горе .

12 радостные проблески новой жизни

13 первый выход в свет оперы "вражья сила"

14 наша вторая поездка за границу. Вагнер и Козима

15 Будни

16 знаменитый зверинец 15й линии

17 О, бред! О, юные грёзы! 

18 Последние дни Серова

КАК РОС МОЙ СЫН.
воспоминания о В.А.Серове


1 в отцовском доме.

2 Никольское

3 Мюнхен

4 Мюльталь

5 Париж
6 Абрамцево и дом Мамонтовых
7 Петербург
8 Киев

9 снова Москва 
10 семья Симоновичей

11 Сябринцы
http://valentinserov.ru/sun11

Почему-то мои близкие родственники решили, что меня оставлять одну жить в деревенской обстановке нельзя при том возбужденном состоянии, в котором я находилась, и... в одно прекрасное утро на пороге моей комнатки явился Тоша с красками, мольбертом и крохотным чемоданчиком.
— Я надумал писать твой портрет(от французского portrait — изображать)
, — шутливо произнес он, — ты, ведь, ничего не имеешь против этого?
Что я могла иметь против этого? Я давно жаждала иметь портрет, сработанный моим сыном.
Устроившись более или менее сносно в моем помещении, Тоша принялся за дело. Я постоянно носила кофту с меховым воротником и широкими обшлагами из того же беличьего меха. Он усадил меня к столу в самой естественной, непринужденной позе и просил остаться в моем обычном одеянии.
Первые сеансы прошли благополучно, мне даже как будто становилось легче на душе, и мое горе, казалось, было преодолено, как вдруг случилась совершенно неожиданная помеха, нарушившая Тошину работу. Пока он возился с предварительными подготовлениями: усаживал “натуру”, налаживал освещение, набрасывал пробные мазки на палитру и пр., пр., я сама оживилась, и по-видимому все обстояло благополучно.
Наступил момент художественного творчества ... мы оба молчали, оба прониклись серьезным значением этого момента. Тоша пронизывал свою модель острым взглядом портретиста-художника, как будто проникал в самую сокровенную глубь души... Водворилась жуткая деревенская безмолвная тишина. Лихорадочное его внимание достигло высшего напряжения: видимо, он боялся потерять уловленное сходство, утратить удачное настроение. Все глубже, все пытливее вглядывался он в меня; у меня спирало дыхание в груди, что-то комком подкатилось к горлу.
— Тоша! Я больше не могу... Не могу я переносить твоего взора: он душу мою обнажает! Мне жутко до боли, точно я бесстыдно выставляю напоказ свои страдания, свою нестерпимую муку.
Голова моя опустилась на стол, и глухие рыдания нарушили тишину. Вдруг раздался какой-то странный треск, что-то шумно упало... смотрю: Тоша стоит, прижавши лицо к окну, рамка откинута в сторону, у ног моих... разорванный в клочки портрет!!
Никогда мы не вспоминали об этом злосчастном случае, никогда мой сын не пытался более писать с меня портрета


****************************************************
Серов Александр Николаевич

РУСЛАН И РУСЛАНИСТЫ











  







 











Конен Валентина Джозефовна История зарубежной музыки — 3

История зарубежной музыки — 3

 http://www.classic-music.ru/zm3.html
Конен Валентина Джозефовна

Друскин Михаил Семенович История зарубежной музыки — 4

Друскин Михаил Семенович

История зарубежной музыки — 4


Вторая половина XIX века


Учебник для музыкальных вузов

Содержание

http://www.classic-music.ru/zm4.html