http://ixbook.net/read_iz_dnevnikov_i_rabochih_tetradej_id42421_page30.html
ЖРЕБИЙ РУССКОГО ПОЭТА
В 31 казнен Рылеев. В 36 сходит с ума Батюшков. Умирает 22-летний Веневитинов, 31-летний Дельвиг. 34 лет убит Грибоедов, 37 – Пушкин, 26 – Лермонтов, Полежаев – 34 после розог.
ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС
Царский министр Плеве не мог найти иного выхода, как только принудить одну треть евреев – обратиться в христианство, одну треть – эмигрировать, одну – вымирать.
Советский Союз нашел другой выход. Он привлек на руководящие должности большую часть 5 миллионного еврейского населения и предоставил другой части обширную автономную область.
Евреи довольны: «Я уже многие годы не думал о том, что я еврей».
Еврейские крестьянские соревнования.
Донские казаки говорили мне: не победа евреев в сельскохозяйственном соревновании рассеяла их старое недоверие к ним, а то, что евреи оказались лучшими наездниками.
в ночь с 21 на 22 июня был арестован отец Ю. В. – Валентин Андреевич Трифонов.
четверг, 12 января 2012 г.
ПОСЕЩЕНИЕ МАРКА ШАГАЛА
«Опрокинутый дом» – может быть, самое задушевное произведение Юрия Трифонова и очень печальное. В нем он не только всматривается в свою жизнь, но и... прощается с нею. Он закончил «Опрокинутый дом» в феврале и умер в марте.
"Опрокинутый дом" - Страница 12 - Трифонов Юрий ... (1925–1981),
http://www.litmir.net/br/?b=70843&p=12
Нас пригласили к пяти. Лили заехала в Рокфор-ле-Пэн, и мы понеслись петляющей дорогой, которая то ныряла в знойные теснины между холмами, то вырывалась на свободу горы, и тогда становились видны на краю прозрачного простора, где воздух слоился, какие-то обломанные, туманные хребты городов, похожие на развалины, они кружились, отдаляясь, и в машину залетал запах далековатого моря. Я думал не только о художнике, к которому мы ехали, о его простодушных коровах, кривобоких избах, одноглазых мужиках в картузах, о зеленых и розовых мечтательных евреях в ультрамариновом небе, о синеве, об Улиссе, о медленном и прочном затоплении мира загадочной славой - я думал о другом старике, который умер два года назад в доме для престарелых на берегу канала, за Речным вокзалом, и который ах, сколько бы он дал, чтобы сидеть в машине, продуваемой ветром, и ехать в Сен-Поль! Я думал об Ионе Александровиче. Они были ровесники. Один называл другого Марк, а другой говорил тому Иона. В 1910 году судьба столкнула их в Париже, потом они встречались там же в двадцатых, когда Иона Александрович жил в Париже в командировке, не знаю точно какой. Я не мог не вспоминать о нем. Уж слишком он трепетал, рассказывая о Шагале, он всегда начинал путать слова, руки его дрожали, когда ему доводилось услышать или самому заговорить о Шагале. Однажды в доме на Масловке он ударил по лицу художника Царенко, который сказал, что Шагал халтурщик, что он не умеет рисовать, - нет, не то чтобы ударил, а в приступе гнева и со слабым возгласом: "Вы лжете!" - дал Царенко легкую пощечину кончиками пальцев, но и то был с его стороны отчаянный поступок, потому что вырвалось тщательно и давно скрываемое преклонение Ионы Александровича перед Шагалом, которое он всегда отрицал, на что Царенко ответил здоровенным тумаком, который сбил старика на пол, и радостным криком: "Сам ты лжешь!" Потом их делом занимался товарищеский суд. Я жил тогда на Масловке. Это было лето пятьдесят первого или, может быть, пятьдесят второго года. Я был женат на дочери Ионы Александровича. Мы прожили с ней пятнадцать лет до ее внезапной смерти на литовском курорте, куда она умчалась в одиночестве непонятно зачем. Летающие любовники Шагала - это мы все, кто плавает в синем небе судьбы. Я догадался об этом позже. Иона Александрович сначала меня любил, потом возненавидел. И я тоже в разные времена относился к нему по-разному. Он менялся, как пейзаж в течение дня - то в сумерках, то при свете солнца, то в тумане, то при луне. Он был коротконогий, коренастый, с несколько скуластым, скорее крестьянским, чем одесским типом лица, седые волосы зачесывал набок челкой и в разговоре имел привычку причмокивать, точно всегда прочищал языком зубы после еды. Парижские салоны и портовые кабаки родного города в нем нелепо соединялись. Из небывалой дали долетел и сохранился - висел в укромном месте в мастерской - автопортрет молодого Шагала, литография с карандашной подписью. Лицо было круглое, с безумным удивлением в глазах и странным образом перевернутое: оно казалось неестественно кривым, как бы на сломанной шее, и в то же время бесконечно живым. Лицо человека, застигнутого врасплох. И чем-то смертельно пораженного. Иона Александрович дорожил этой литографией больше, чем любой из своих картин, а у него были этюды Коровина, Левитана, рисунки Григорьева, полотна Осмеркина, Фешина, Фалька и большая картина, изображавшая монастырский двор в день церковного праздника, которая приписывалась Мясоедову. О, забыл: еще были Богаевский, Малютин, Костанди и какой-то француз, то ли Фонтэн-Латур, то ли еще кто-то, правда сомнительный. Но всему этому он предпочитал летучий рисунок Шагала. В те времена, когда он меня любил, он часто и многословно рассуждал по поводу этого автопортрета, который у него пытались выманить коллекционеры, предлагая большие деньги, а ведь он нуждался. Он сильно нуждался. Да и кто из художников, живших на Масловке, не нуждался в те годы! Он говорил, склоняя меня к мыслям о собственных мучениях и потугах я тогда колотился, ища какого-то поворота, какого-то нового ключа в работе, потому что мое старое мне опостылело, - о том, что истинное в искусстве всегда чуть сдвинуто, чуть косо, чуть разорвано, чуть не закончено и не начато, тогда пульсирует волшебство жизни. И вот замечательная литография - в желтоватом паспарту парижской выделки, в рамке и под стеклом - пропала из мастерской. Я помню ужас, охвативший Иону Александровича. Пропажа рисунка Шагала не могла стать поводом к разбирательству. Сказали бы: а не надо всякую ерунду держать в мастерской. Ведь Иона Александрович не хвастался литографией, мало кому ее показывал только верным людям и знатокам. Он мало кому и рассказывал о знакомстве с Шагалом в 1910 году и тем более о встречах с ним в 1927-м. Это была полутайна. Полностью скрыть связи со злокозненным антиреалистом было, разумеется, невозможно, ибо все помнили, как в начале тридцатых Иону Александровича стегали публично на дискуссиях и в печати - отличался критик Кугельман, один из вождей изофронта, неподкупный и яростный, сгинувший лет через пять бесследно, - за вредоносный _шагализм_ (термин Кугельмана), и бедный Иона Александрович каялся и отрекался и в доказательство искренности даже уничтожил ряд своих ранних вещей, в которых _шагализм_ расцвел особенно ядовито. За двадцать лет было много чего: война, эвакуация, голод, смерть близких, тревога за дочь, прежние враги сгинули, новые народились, и незаметно, как ночной снегопад, упала старость, а все же ужас перед Кугельманом и _шагализмом_ тлел неизбывно, как задавленный детский страх перед темнотой. Вот почему Иона Александрович не решился поднимать шум из-за пропажи рисунка. Он страдал молча и ломал голову: как быть?
Я им скажу все, что думаю о Марке: о его синем цвете, о неподражаемой фантазии. Ведь эта фантазия не имеет себе равных... Он подарил мне литографию в тяжелую для себя минуту... Разве я могу забыть? Да и времена, слава богу, не те: пятьдесят первый это вам не тридцать первый..." Времена, конечно, не те, но слово _шагализм_ по-прежнему звучало зловеще: что-то среднее между _шаманизмом_ и _кабализмом_.
Его жена бранилась. Старик, считала она, был во всем виноват. Ведь он отказал гомеопату Борису Эдгаровичу, который предлагал за рисунок пять тысяч, отказал из-за глупой гордыни, из-за непонимания жизни, теперь лишился и рисунка, и денег; Янина Владимировна порой считала Иону Александровича дураком и заявляла об этом твердо и ясно. А порой считала очень умным человеком. Она говорила: "Все знают, что ты дурак и тебя легко обмануть". Иногда говорила: "Иона, зачем ты вступаешь в спор? Они не стоят твоего мизинца. Ты умнее всех в этом доме". В середине пятидесятых - после того как Москву встряхнула, подобно землетрясению, выставка французской живописи, обозначив слом времени, - я помню Шагала на прежнем месте в мастерской. Но как он вернулся? Каким путем Ионе удалось выцарапать его у глупого Афанасия, умевшего таинственно всех стращать? Ах, все устроилось, кажется, само собой: отпала нужда в ухе, импрессионистов перестали считать подозрительными, Шагала начали поминать без брани, Афанасий умер, а его жена вернула литографию Ионе, который в тот день напился ужасно, как не напивался с парижских времен, с кафе "Ротонда", откуда его выносили когда-то на руках его друзья Марк Шагал, Кислинг, Кремень, Паскин, Сутин, Модильяни, Тулуз-Лотрек, Бастьен-Лепаж, Ренуар, Курбе, Миллэ и Энгр, чудеснейший рисовальщик.
"Опрокинутый дом" - Страница 12 - Трифонов Юрий ... (1925–1981),
http://www.litmir.net/br/?b=70843&p=12
Нас пригласили к пяти. Лили заехала в Рокфор-ле-Пэн, и мы понеслись петляющей дорогой, которая то ныряла в знойные теснины между холмами, то вырывалась на свободу горы, и тогда становились видны на краю прозрачного простора, где воздух слоился, какие-то обломанные, туманные хребты городов, похожие на развалины, они кружились, отдаляясь, и в машину залетал запах далековатого моря. Я думал не только о художнике, к которому мы ехали, о его простодушных коровах, кривобоких избах, одноглазых мужиках в картузах, о зеленых и розовых мечтательных евреях в ультрамариновом небе, о синеве, об Улиссе, о медленном и прочном затоплении мира загадочной славой - я думал о другом старике, который умер два года назад в доме для престарелых на берегу канала, за Речным вокзалом, и который ах, сколько бы он дал, чтобы сидеть в машине, продуваемой ветром, и ехать в Сен-Поль! Я думал об Ионе Александровиче. Они были ровесники. Один называл другого Марк, а другой говорил тому Иона. В 1910 году судьба столкнула их в Париже, потом они встречались там же в двадцатых, когда Иона Александрович жил в Париже в командировке, не знаю точно какой. Я не мог не вспоминать о нем. Уж слишком он трепетал, рассказывая о Шагале, он всегда начинал путать слова, руки его дрожали, когда ему доводилось услышать или самому заговорить о Шагале. Однажды в доме на Масловке он ударил по лицу художника Царенко, который сказал, что Шагал халтурщик, что он не умеет рисовать, - нет, не то чтобы ударил, а в приступе гнева и со слабым возгласом: "Вы лжете!" - дал Царенко легкую пощечину кончиками пальцев, но и то был с его стороны отчаянный поступок, потому что вырвалось тщательно и давно скрываемое преклонение Ионы Александровича перед Шагалом, которое он всегда отрицал, на что Царенко ответил здоровенным тумаком, который сбил старика на пол, и радостным криком: "Сам ты лжешь!" Потом их делом занимался товарищеский суд. Я жил тогда на Масловке. Это было лето пятьдесят первого или, может быть, пятьдесят второго года. Я был женат на дочери Ионы Александровича. Мы прожили с ней пятнадцать лет до ее внезапной смерти на литовском курорте, куда она умчалась в одиночестве непонятно зачем. Летающие любовники Шагала - это мы все, кто плавает в синем небе судьбы. Я догадался об этом позже. Иона Александрович сначала меня любил, потом возненавидел. И я тоже в разные времена относился к нему по-разному. Он менялся, как пейзаж в течение дня - то в сумерках, то при свете солнца, то в тумане, то при луне. Он был коротконогий, коренастый, с несколько скуластым, скорее крестьянским, чем одесским типом лица, седые волосы зачесывал набок челкой и в разговоре имел привычку причмокивать, точно всегда прочищал языком зубы после еды. Парижские салоны и портовые кабаки родного города в нем нелепо соединялись. Из небывалой дали долетел и сохранился - висел в укромном месте в мастерской - автопортрет молодого Шагала, литография с карандашной подписью. Лицо было круглое, с безумным удивлением в глазах и странным образом перевернутое: оно казалось неестественно кривым, как бы на сломанной шее, и в то же время бесконечно живым. Лицо человека, застигнутого врасплох. И чем-то смертельно пораженного. Иона Александрович дорожил этой литографией больше, чем любой из своих картин, а у него были этюды Коровина, Левитана, рисунки Григорьева, полотна Осмеркина, Фешина, Фалька и большая картина, изображавшая монастырский двор в день церковного праздника, которая приписывалась Мясоедову. О, забыл: еще были Богаевский, Малютин, Костанди и какой-то француз, то ли Фонтэн-Латур, то ли еще кто-то, правда сомнительный. Но всему этому он предпочитал летучий рисунок Шагала. В те времена, когда он меня любил, он часто и многословно рассуждал по поводу этого автопортрета, который у него пытались выманить коллекционеры, предлагая большие деньги, а ведь он нуждался. Он сильно нуждался. Да и кто из художников, живших на Масловке, не нуждался в те годы! Он говорил, склоняя меня к мыслям о собственных мучениях и потугах я тогда колотился, ища какого-то поворота, какого-то нового ключа в работе, потому что мое старое мне опостылело, - о том, что истинное в искусстве всегда чуть сдвинуто, чуть косо, чуть разорвано, чуть не закончено и не начато, тогда пульсирует волшебство жизни. И вот замечательная литография - в желтоватом паспарту парижской выделки, в рамке и под стеклом - пропала из мастерской. Я помню ужас, охвативший Иону Александровича. Пропажа рисунка Шагала не могла стать поводом к разбирательству. Сказали бы: а не надо всякую ерунду держать в мастерской. Ведь Иона Александрович не хвастался литографией, мало кому ее показывал только верным людям и знатокам. Он мало кому и рассказывал о знакомстве с Шагалом в 1910 году и тем более о встречах с ним в 1927-м. Это была полутайна. Полностью скрыть связи со злокозненным антиреалистом было, разумеется, невозможно, ибо все помнили, как в начале тридцатых Иону Александровича стегали публично на дискуссиях и в печати - отличался критик Кугельман, один из вождей изофронта, неподкупный и яростный, сгинувший лет через пять бесследно, - за вредоносный _шагализм_ (термин Кугельмана), и бедный Иона Александрович каялся и отрекался и в доказательство искренности даже уничтожил ряд своих ранних вещей, в которых _шагализм_ расцвел особенно ядовито. За двадцать лет было много чего: война, эвакуация, голод, смерть близких, тревога за дочь, прежние враги сгинули, новые народились, и незаметно, как ночной снегопад, упала старость, а все же ужас перед Кугельманом и _шагализмом_ тлел неизбывно, как задавленный детский страх перед темнотой. Вот почему Иона Александрович не решился поднимать шум из-за пропажи рисунка. Он страдал молча и ломал голову: как быть?
Я им скажу все, что думаю о Марке: о его синем цвете, о неподражаемой фантазии. Ведь эта фантазия не имеет себе равных... Он подарил мне литографию в тяжелую для себя минуту... Разве я могу забыть? Да и времена, слава богу, не те: пятьдесят первый это вам не тридцать первый..." Времена, конечно, не те, но слово _шагализм_ по-прежнему звучало зловеще: что-то среднее между _шаманизмом_ и _кабализмом_.
Его жена бранилась. Старик, считала она, был во всем виноват. Ведь он отказал гомеопату Борису Эдгаровичу, который предлагал за рисунок пять тысяч, отказал из-за глупой гордыни, из-за непонимания жизни, теперь лишился и рисунка, и денег; Янина Владимировна порой считала Иону Александровича дураком и заявляла об этом твердо и ясно. А порой считала очень умным человеком. Она говорила: "Все знают, что ты дурак и тебя легко обмануть". Иногда говорила: "Иона, зачем ты вступаешь в спор? Они не стоят твоего мизинца. Ты умнее всех в этом доме". В середине пятидесятых - после того как Москву встряхнула, подобно землетрясению, выставка французской живописи, обозначив слом времени, - я помню Шагала на прежнем месте в мастерской. Но как он вернулся? Каким путем Ионе удалось выцарапать его у глупого Афанасия, умевшего таинственно всех стращать? Ах, все устроилось, кажется, само собой: отпала нужда в ухе, импрессионистов перестали считать подозрительными, Шагала начали поминать без брани, Афанасий умер, а его жена вернула литографию Ионе, который в тот день напился ужасно, как не напивался с парижских времен, с кафе "Ротонда", откуда его выносили когда-то на руках его друзья Марк Шагал, Кислинг, Кремень, Паскин, Сутин, Модильяни, Тулуз-Лотрек, Бастьен-Лепаж, Ренуар, Курбе, Миллэ и Энгр, чудеснейший рисовальщик.
Прошло много лет, исчезли все, кто жил тогда на Масловке: пьянчужки Глотов и Пурижанский, передвижник Кудинов, делец Палатников, добывавший заказы для писания портретов по клеткам, исчезли жена и дочь Ионы Александровича, последним угас он сам в возрасте девяноста двух лет в доме престарелых за Речным вокзалом, остался один Марк Шагал: к нему я ехал теперь по горной дороге.
Сначала я принял за Шагала седого, чопорного, длиннолицего старика, который разговаривал в гостиной с немецким пастором, приехавшим из Майнца. Шагал сделал витражи для майнцского собора, и теперь пастор привез цветные фотографии и открытки с видами собора и витражей. Все их рассматривали. Это было спасительное занятие на первых минутах. Старик, которого я принял за Шагала, бросал на открытки холодноватый и рассеянный взгляд, какой и должен бросать творец. А я поглядывал на него исподтишка и думал: "Знал бы ты, как Иона Александрович из-за тебя настрадался!" Вдруг старик стал прощаться. Я испугался и сказал Ваве, жене Шагала, шепотом:
- Я хотел бы Марка Шагала кое о чем спросить...
- Он сейчас придет. У него доктор. Через две минуты.
Мы шептались с Вавой по-русски. И вдруг вместо чопорного холодноглазого в комнату ворвался маленький, быстрый, взъерошенный, лысоватый, загорелый, небрежно одетый, с простодушным изумлением в слегка выцветших от вековой жизни глазах - это и был настоящий. А тот был торговец, богач, создатель музея в Сен-Поле, где мы только что побывали и где я купил несколько репродукций Шагала. Настоящий набросился на нас с вопросами. Он изголодался по разговору. Ведь он оторвался от работы, несколько часов провел в одиночестве наверху, в мастерской, где расписывал какой-то рояль или клавесин, и теперь ему не терпелось поговорить.
- Вы писатель? Вы можете писать все, что хотите? Когда вы возвращаетесь домой? А она красивая! Это ваша жена или просто так? В Москве меня помнят? Еще не забыли? Не может быть! Неужели вы были в Витебске? Нет, в самом деле вы были в Витебске? Вы ошибаетесь, эта улица рядом с кладбищем. Слава богу, я помню. Можете меня не учить про Витебск. А это ваша жена или просто так? Я знал Маяковского, Есенина, многих, они все умерли. Они умерли рано. Как вы думаете, зачем моя сестра все время посылает мне монографии советских художников? Ведь они дорого стоят! Она тратит так много денег! Я ей пишу: истрать, не посылай! Вы хотите, чтоб я назвал! Э-э-э, ну, скажем, Борисов-Мусатов. Да, да, Борисов-Мусатов! Потом, э-э-э, ну, скажем, Левитан... И Врубель... Да, Врубель, Врубель! Ну не знаю, кого вам назвать еще. У Серова мне нравилась одна вещь - помните, мальчики стоят на деревянном мостике. Я любил ее в юности. В юности любишь одно, в старости другое. Через два дня мне будет девяносто три. Это действительно ваша жена или так себе? Вы говорите, что вам нравится эта вещь? А вы ее видели? Где? Не может быть! В Москве вы не могли ее видеть! Вава, у кого находится эта вещь? Ах, у Иды. Тогда другое дело. - Шепотом сообщает как тайну: - Ида - моя дочь от Беллы. У меня была жена Белла. Она не захотела сюда ехать. - И опять громко: - Тогда вы правы, вы могли видеть эту вещь в Москве...
Моя жена подсунула ему репродукцию, только что купленную в музее. На темном коричневом фоне стоят чуть косо старомодные часы в деревянном футляре. Он молча рассматривал репродукцию. Он держал ее далеко от глаз, смотрел долго, пристально, как на чужую работу. И вдруг пробормотал едва слышно, не нам, а себе:
- Каким надо быть несчастным, чтобы это написать...
Я подумал: он выбормотал самую суть. Быть несчастным, чтоб написать. Потом вы можете быть каким угодно, но сначала - несчастным. Часы в деревянном футляре стоят косо. Надо преодолеть покосившееся время, которое разметывает людей: того оставляет в Витебске, другого бросает в Париж, а кого-то на Масловку, в старый конструктивистский дом, где живут сейчас люди, которых я не знаю. Наверно, по-прежнему на третьем этаже заседает закупочная комиссия. Я стал спрашивать: помнит ли Шагал такого-то и такого-то? Я называл художников, выходцев из России, про которых слышал когда-то от Ионы Александровича. Про самого Иону Александровича спросить почему-то боялся. Почему-то казалось, это будет все равно что спросить: существовала ли моя прежняя, навсегда исчезнувшая жизнь? Если он скажет нет - значит, не существовала. Шагал всех помнил и знал, но ни о ком не распространялся, а только говорил полувопросительно:
- Да, да. Он умер?
Кажется, все, о ком я спрашивал, умерли, и это было в порядке вещей. Шагал привык к этому. Наконец я набрался духу и спросил: помнит ли он Иону Александровича? Я назвал фамилию и ждал со страхом.
- Да, да, - сказал Шагал. - Он умер?
- Он умер два года назад. И знаете...
Мне хотелось рассказать, как он жил в доме для престарелых на берегу канала, куда привез свои книги, картоны, краски, парижский ящик, некоторые картины - большинство он отдал в музей, - и на видном месте висел автопортрет Шагала со странно искривленным липом, как он работал до последнего дня, рисовал стариков, зазывал их в свою комнату, заставляя сидеть на кровати, они покорно сидели, некоторые дремали, а он рассказывал одно и то же, что рассказывал когда-то мне, иногда сам начинал дремать за мольбертом, бывало так, что дремали одновременно, и как он вдруг захотел жениться на медсестре Наташе, молодой девушке, румяной и миловидной, она была не москвичка и надеялась прописаться в комнате на Масловке, и как он ревновал Наташу к одному врачу, скандально с ним разговаривал, отказался принимать лекарства, которые тот прописывал, потому что боялся, что врач хочет его извести, чтобы заполучить Наташу, и как в загсе тормозили дело, заподозрив Наташу в том, что она не может полюбить глубокого старика, ему было девяносто два, а Наташе двадцать четыре, он был полон решимости бороться, куда-то писать и добиваться своего, но неожиданно умер в начале лета, и никто не мог понять отчего: он ничем не болел. Но рассказать я не успел, потому что Шагал посмотрел на часы и спросил:
- Вава, мне, наверно, пора идти?
- Посиди немного, - сказала Вава.
Через короткое время он опять взглянул на часы и сказал, что должен идти работать. Тем же быстрым шажком, каким ворвался в гостиную, он убежал на второй этаж.
На обратном пути мы ехали побережьем, и море лежало в сумерках громадной сине-голубой простыней, под которой можно было спрятать всех, всех, всех.
========================
В Париже они с Ниной навестили художника Кременя, с которым когда-то дружил отец Нины Амшей Маркович Нюрнберг. Кремень жил на окраине, и попасть в его маленькую квартиру в огромном доходном доме можно было только по наружной железной лестнице, вроде пожарной. А ведь когда-то он был знаменит, и Амшей Маркович считал, что «Леня талантливее Марка, но ему не повезло».
Закладкиclose
То же самое подтвердил и сам великий Марк Шагал, когда мы встретились с ним в Сен-Поле уже в восьмидесятом году.
Амшей Маркович занимал одно время большое место в жизни Ю. В. Во-первых, он был тестем, нет, во-первых, с ним было очень интересно разговаривать о живописи, о профессии художника. Ю. В. мечтал в юности стать художником. Амшей Маркович был человеком неординарным, художником интересным, да и судьбы яркой. Сохранились его записные книжки времен жизни в Париже в двадцатые годы. «Ротонда», вернисажи, дружба с Марком Шагалом, Сутин, Кремень, Модильяни...
Бессмысленно проходит короткая летняя ночь...
Старик (Амшей) говорит:
– Моя молодость напоминает мне эту майскую ночь: она прошла так же стремительно, глупо, без следа.
Амшей Маркович занимал одно время большое место в жизни Ю. В. Во-первых, он был тестем, нет, во-первых, с ним было очень интересно разговаривать о живописи, о профессии художника. Ю. В. мечтал в юности стать художником. Амшей Маркович был человеком неординарным, художником интересным, да и судьбы яркой. Сохранились его записные книжки времен жизни в Париже в двадцатые годы. «Ротонда», вернисажи, дружба с Марком Шагалом, Сутин, Кремень, Модильяни...
Бессмысленно проходит короткая летняя ночь...
Старик (Амшей) говорит:
– Моя молодость напоминает мне эту майскую ночь: она прошла так же стремительно, глупо, без следа.
Закладкиclose
Закладкиclose
среда, 11 января 2012 г.
Marc Chagall – passion for color. Part II
By 1926 Chagall had his first ever exhibition in the United States. Over 100 works were shown at the Reinhardt gallery of New York, although he did not travel to the opening. Ironically it was not until 1927 that Chagall made his name in the French art world.
During this period in France he traveled throughout the country and fell in love with Cote d’Azur, where he was impressed by the rich greenness of landscapes, colorful vegetation, the Mediterranean blue and the mild weather. His wife Bella had always a special role in his life. According to Chagall she was the living connection to Russia that allowed him to evolve as an artist in exile. He also visited nearby Holland, Spain, Italy, Egypt and Palestine and later wrote on paper the impressions some of those travels left on him: in Holland it was the throbbing light, like the light between the late afternoon and dusk. In Italy he found that peace of the museums which the sunlight brought to life. In Spain he found inspiration of a mystical, if sometimes cruel, past. And in the Palestine he found unexpectedly the Bible and a part of his very being.
After numerous warnings by their daughter Ida, who desperately stressed the need to act fast, Chagalls agreed to leave France. But it was the help from Alfred Barr who actually saved Chagall by adding his name to the list of prominent artists, whose lives were at risk, that the United States should try to extricate. He left France in May 1941 – almost too late. Other artists like Picasso and Matisse were invited to come to America too but they decided to remain in France. Chagall and Bella arrived in New York on June 23, 1941, which was the next day after Germany invaded Russia.
Throughout his life his colors created a “vibrant atmosphere” which was based on “his own personal vision.
During this period in France he traveled throughout the country and fell in love with Cote d’Azur, where he was impressed by the rich greenness of landscapes, colorful vegetation, the Mediterranean blue and the mild weather. His wife Bella had always a special role in his life. According to Chagall she was the living connection to Russia that allowed him to evolve as an artist in exile. He also visited nearby Holland, Spain, Italy, Egypt and Palestine and later wrote on paper the impressions some of those travels left on him: in Holland it was the throbbing light, like the light between the late afternoon and dusk. In Italy he found that peace of the museums which the sunlight brought to life. In Spain he found inspiration of a mystical, if sometimes cruel, past. And in the Palestine he found unexpectedly the Bible and a part of his very being.
After numerous warnings by their daughter Ida, who desperately stressed the need to act fast, Chagalls agreed to leave France. But it was the help from Alfred Barr who actually saved Chagall by adding his name to the list of prominent artists, whose lives were at risk, that the United States should try to extricate. He left France in May 1941 – almost too late. Other artists like Picasso and Matisse were invited to come to America too but they decided to remain in France. Chagall and Bella arrived in New York on June 23, 1941, which was the next day after Germany invaded Russia.
Throughout his life his colors created a “vibrant atmosphere” which was based on “his own personal vision.
читаю книгу Вирджинии Хаггард
Художник:Марк Шагал
Продолжаю про Шагала, потому что взяла в биб-ке и читаю книгу Вирджинии Хаггард.
Цитирую:"(дом №43 на Риверсайд Драйв, Нью=Йорк)У Иды над головой висела большая картина её отца, на которой Ида, обнажённая, в облаке белой ткани, летела над Витебском"
Теперь мне интересно найти эту картину. "Будем искать..."
Дата завершения: 1933
Место создания: Paris, France
Стиль:Сюрреализм
Жанр:городской пейзаж
Техника:масло
Материал:холст
Размеры: 87 x 133 см
http://chagal-vitebsk.com/node/124
//////
потрясающая «Обнаженная над Витебском», созданная Шагалом в страшном 1933 году. Именно тогда его картины были сожжены в Германии в рамках борьбы с «дегенеративным искусством».
http://exlibris.ng.ru/non-fiction/2011-02-17/5_album.html
С конца 30-х годов и до периода, названного оттепелью, имя Шагала в «стране победившего социализма» почти не упоминалось, полотна его упрятаны в запасники.
ИЮЛЬ 2000
Цитирую:"В это время особенно часто сменяли друг друга две картины - полные трагических полутонов "Ноктюрн" и "Вокруг неё". Первая изображала трепещещую от порывов ветра паническую сцену. Летящая лошадь - кошмар, который явился, чтобы унести призрачную невесту в грозовое небо. Эта картина была исполнена мощи и простоты без тени легкомыслия. марк иногда подолгу смотрел на неё, не решаясь коснуться кистью."
Ноктюрн (Ночная сцена)
1947
89,6х72,6, xолст, масло
Дар И. Шагал в 1990 музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина
Картина «Ночная сцена» входит в цикл произведений Шагала, написанных после неожиданной кончины его жены Беллы, смерть которой он тяжело переживал. Он изобразил Беллу летящей в белом саване на огненном коне, в копытах которого — семисвечник. Конь, символ дикой стихии, несется со своей всадницей по небу над Покровской улицей в Витебске, где художник изобразил дом, в котором он жил с Беллой после свадьбы. Дикий конь уносит Беллу в прошлое, в мир воспоминаний. На саване возлюбленной Шагал изобразил свой профиль, смотрящий в противоположную полету сторону: художник прощается с Беллой. Петух, из которого растет дерево, объятое пламенем, символизирует скорбящую душу художника.
Вокруг Неё. 1945.
Цитирую:"На второй картине Марк изображён вниз головой, его лицо выражает страдание, а рядом печальная Бэлла сидит перед панорамой Витебска, отражённой в хрустальном шаре."Bella Rosenfeld Chagall (Russian: Бэлла Розенфельд-Шагал, 1895, Vitebsk - September 2, 1944, New York City),
Продолжаю про Шагала, потому что взяла в биб-ке и читаю книгу Вирджинии Хаггард.
Цитирую:"(дом №43 на Риверсайд Драйв, Нью=Йорк)У Иды над головой висела большая картина её отца, на которой Ида, обнажённая, в облаке белой ткани, летела над Витебском"
Теперь мне интересно найти эту картину. "Будем искать..."
Художник:Марк Шагал
Дата завершения: 1933
Место создания: Paris, France
Стиль:Сюрреализм
Жанр:городской пейзаж
Техника:масло
Материал:холст
Размеры: 87 x 133 смКартина "Обнаженная над Витебском" (1933) (частное собрание, не экспонируется на выставке) - распространенный во все времена сюжет: обнаженная женщина глазами художника-мужчины. Женщина чувственная, но не открыто эротичная, безмолвная, спящая. Ее огромная фигура в небе, вопреки законам гравитации, плывет над знакомыми домами, улицами города; Витебск таинственен и необычен. Обнаженную, очевидно, художник писал в интерьере, в то время как пейзаж изображен по законам перспективы Ренессанса. Смешение и противопоставление двух различных видений носят личный, интимный и в то же время, если хотите, академический характер. Перспективное изображение городского пейзажа через окно подчеркивает несоответствие соединенных вместе интерьера и внешнего мира. Почти монохромная, размытая как во сне цветовая гамма превращает живую плоть, тело, которое узурпирует землю, в пейзаж. Это алогичное сопоставление довольно часто встречается в пейзажах Шагала. Оба персонажа - женщина и ее город - безмолвны. Она беззащитна, но художник одаривает ее цветами, которые являют третью субстанцию - цветовой акцент, используемый живописцами, чтобы что-то выделить в картине.
http://chagal-vitebsk.com/node/124
//////
потрясающая «Обнаженная над Витебском», созданная Шагалом в страшном 1933 году. Именно тогда его картины были сожжены в Германии в рамках борьбы с «дегенеративным искусством».
http://exlibris.ng.ru/non-fiction/2011-02-17/5_album.html
С конца 30-х годов и до периода, названного оттепелью, имя Шагала в «стране победившего социализма» почти не упоминалось, полотна его упрятаны в запасники.
ИЮЛЬ 2000
Цитирую:"(дом №43 на Риверсайд Драйв, Нью=Йорк)У Иды над головой висела большая картина её отца, на которой Ида, обнажённая, в облаке белой ткани, летела над Витебском"
Теперь мне интересно найти эту картину. "Будем искать..."
Художник:Марк Шагал
Дата завершения: 1933
Место создания: Paris, France
Стиль:Сюрреализм
Жанр:городской пейзаж
Техника:масло
Материал:холст
Размеры: 87 x 133 см
http://chagal-vitebsk.com/node/124
//////
потрясающая «Обнаженная над Витебском», созданная Шагалом в страшном 1933 году. Именно тогда его картины были сожжены в Германии в рамках борьбы с «дегенеративным искусством».
http://exlibris.ng.ru/non-fiction/2011-02-17/5_album.html
С конца 30-х годов и до периода, названного оттепелью, имя Шагала в «стране победившего социализма» почти не упоминалось, полотна его упрятаны в запасники.
ИЮЛЬ 2000
«ИЗУМЛЕННЫЙ» КАПИТАН ВОЗНИЦЫН И БОРУХ ЛЕЙБОВ: СМЕРТЬ НА КОСТРЕ
«ИЗУМЛЕННЫЙ» КАПИТАН ВОЗНИЦЫН И БОРУХ ЛЕЙБОВ: СМЕРТЬ НА КОСТРЕ: «Изумленный» капитан Возницын и Борух Лейбов
ЛЕОНТИЙ РАКОВСКИЙ
ИЗУМЛЕННЫЙ КАПИТАН
Аннотация Созданный Петром I флот переживает после его смерти тяжелые времена. Мичман Возницын мечтает оставить службу и зажить в своем поместье тихо и спокойно со своей любимой. Но она – крепостная, он на службе, жизнь никак не складывается. А еще добавляется предательство, надуманное обвинение, «Слово и Дело» государевы.В чрезвычайно ярко описанной обстановке петровской и послепетровской эпохе, в весьма точно переданных нюансах того времени и происходит развитие этого интереснейшего исторического романа.
ЛЕОНТИЙ РАКОВСКИЙ
ИЗУМЛЕННЫЙ КАПИТАН
Аннотация Созданный Петром I флот переживает после его смерти тяжелые времена. Мичман Возницын мечтает оставить службу и зажить в своем поместье тихо и спокойно со своей любимой. Но она – крепостная, он на службе, жизнь никак не складывается. А еще добавляется предательство, надуманное обвинение, «Слово и Дело» государевы.В чрезвычайно ярко описанной обстановке петровской и послепетровской эпохе, в весьма точно переданных нюансах того времени и происходит развитие этого интереснейшего исторического романа.
Лившиц, Бенедикт Константинович (1886-1937)
Слева направо. О. Мандельштам, К. Чуковский, Б. Лившиц, Ю. Анненков.
Проводы на фронт. 1914 год.
Проводы на фронт. 1914 год.
Фото Карла Буллы
На фотографии - самое начало августа 1914 года. Первые дни Первой мировой войны. В один из этих дней Юрий Анненков и Корней Чуковский выбрались на Невский проспект. И выбрались не просто так. Они знали, что по проспекту будут идти мобилизованные. Там, на проспекте, к ним присоединился Осип Мандельштам. И вот, когда пошли мобилизованные, вдруг, совершенно неожиданно, из их рядов выбежал Константин Лившиц. Он был ещё в гражданской одежде, но уже по-армейски коротко подстриженный.
Эту сценку увидел известный петербургский фотограф того времени - Карл Булла, он подошел к обнимающейся группе и попросил разрешения её сфотографировать. Вот так и появилась эта фотография.
Бенедикт Константинович пройдет через окопы Первой мировой, будет ранен, награжден Георгиевским крестом за храбрость. А в самом начале его фронтовой судьбы - вот эта фотография...
Эту сценку увидел известный петербургский фотограф того времени - Карл Булла, он подошел к обнимающейся группе и попросил разрешения её сфотографировать. Вот так и появилась эта фотография.
Бенедикт Константинович пройдет через окопы Первой мировой, будет ранен, награжден Георгиевским крестом за храбрость. А в самом начале его фронтовой судьбы - вот эта фотография...
Лившиц, Бенедикт Константинович (1886-1937), русский поэт-футурист и переводчик. Настоящая фамилия Наумович. Родился 25 декабря 1886 (6 января 1887), в Одессе.
В октябре 1937 года Лившиц был арестован, а 21 сентября 1938 расстрелян как враг народа.
В 1926 году – это важный год, запомним его! – Корней Чуковский записал в дневнике:
Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощенности литературой. О поэзии он может говорить по 10 часов подряд. В его представлении – если есть сейчас в России замечательные люди, то это Пастернак, Кузмин, Мандельштам и Константин Вагинов... Странно: наружность у него полнеющего пожилого еврея, которому полагалось бы быть практиком и дельцом, а вся жизнь – чистейшей воды литература[4].
Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец.
Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1933
Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1933
Бенедикт Лившиц.
http://lib.co.ua/memor/livshits2/livshits2.txt
ПОЛУТOРАГЛАЗЫЙ СТРЕЛЕЦ.
[ воспоминания ]. СОДЕРЖАНИЕ
ПОЛУТОРАГЛАЗЫЙ СТРЕЛЕЦ
Предисловие.
Гл. 1. Гилея.
Гл. 2. «Бубновый Валет» и «Ослиный Хвост»
Гл. 3. Медведь.
Гл. 4. «Пощечина общественному вкусу» и «Садок Судей».
Гл. 5. Первый вечер речетворцев.
Гл. 6. Зима тринадцатого года.
Гл. 7. Мы и Запад..
Гл. 8. «Бродячая Собака» и литературные «салоны».
Гл. 9. Лето четырнадцатого года.
http://lib.co.ua/memor/livshits2/livshits2.txt
ПОЛУТOРАГЛАЗЫЙ СТРЕЛЕЦ.
[ воспоминания ]. СОДЕРЖАНИЕ
ПОЛУТОРАГЛАЗЫЙ СТРЕЛЕЦ
Предисловие.
Гл. 1. Гилея.
Гл. 2. «Бубновый Валет» и «Ослиный Хвост»
Гл. 3. Медведь.
Гл. 4. «Пощечина общественному вкусу» и «Садок Судей».
Гл. 5. Первый вечер речетворцев.
Гл. 6. Зима тринадцатого года.
Гл. 7. Мы и Запад..
Гл. 8. «Бродячая Собака» и литературные «салоны».
Гл. 9. Лето четырнадцатого года.
------------------
в 1926 году в московском кооперативном издательстве «Узел» вышла его книга стихов «Патмос», судя по всему, произведшая большое впечатление среди читающих и любящих настоящие, а не советские стихи. Об их реакции мы не можем судить по рецензиям, премиям и т. д. – это все было полностью в руках «официальной реальности», – только по косвенным источникам.
Редкое и очень интересное свидетельство – обзорная статья М. Кемшиса (Михаила Баневича, он же Михаил Подшибякин) «Новейшая русская поэзия», напечатанная в 1931 году в Ковно:
...Рядом с Мандельштамом можно поставить поэта Бенедикта Лившица, во многом родственного ему и связанного с ним личной дружбой. Первоначально, в годы войны, Лившиц выступал как футурист в ультра-футуристических периодических изданиях (Одесса), затем в 1922 году в Киеве вышла его книжечка «Из топи блат» (очень небольшим тиражом и в частном издательстве); его прежние книги давно разошлись, и только в 1926 году его узнала Москва по небольшой книжке «Патмос» (изд. «Узел») и, наконец, по более полной «Кротонский полдень» (М. 1928 г. «Узел»). Стихи Лившица трудны – порою просто мало понятны – своею очень сложной лексикой и философской нагруженностью. Лившиц известен только в очень узких кругах. Но в поэзии его есть несомненные достоинства: как и у Мандельштама, исключительная культура слова, особая любовь к нему, как к носителю смысла, а не просто к звуку, классические формы стиха и общая культурность багажа. Он часто строит стихотворения на внутренней ассоциативности образов, что сближает его с Пастернаком, хотя ему далеко до темперамента и глубины Пастернака. Лившиц спокоен и холоден, в нем больше рассудка, чем чувства, он даже менее лиричен, чем Мандельштам, но он отлично понимает и чувствует слово, язык и является действительным художником слова...[6]
Он сам сказал о себе (в «Полутораглазом стрельце»): «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава».
Я, конечно, не утверждаю, что для поэтического величия необходима полуграмотность, упаси меня Б-г от такой литинститутчины, десятилетиями порождавшей советских нутряных гениев. Имеется в виду некоторая воздушность, некоторая легкость, некоторое даже легкомыслие, постоянная готовность идти на риск, на неизвестную коннотацию, на самозначение образа, на неконтролируемость этого самозначения – все, что в таком избытке было у Мандельштама и чего, казалось, совсем не было у Бенедикта Лившица. Каждый раз он отчеканивал и отливал стихи до такого состояния, что они сами собой начинали звенеть и гудеть, но слышно это было только тем, кто не только понимал, о чем они, – но и правильно понимал. Его читатель должен был тоже «знать слова». Такой проблемы у Мандельштама никогда не было, каким бы «смысловиком» он себя ни считал.
Страшным напряжением всех своих сил, всей своей поэтической воли Лившиц вышел к «Эсхилу» (1933), стихотворению, решившему эту проблему: оно так наполнено морским шумом, звоном и скрежетом таких непонятных неэллинисту слов и имен, что становится уже безразлично, что это стихи об уходе оскорбленного поэта:
Плыви, плыви, родная феорида,
Свой черный парус напрягай!
Какая феорида, почему родная, зачем черный парус? Не скажу. Это несложно выяснить, да хоть и в комментариях к однотомнику, но уж, пожалуйста, сами – а мне дороги эти стихи вне всякого значения и понимания
Приобретение Алишером Усмановым коллекции М. Ростроповича и Г. Вишневской. Журнал «Русское искусство»
Приобретение Алишером Усмановым коллекции М. Ростроповича и Г. Вишневской. Журнал «Русское искусство»: И.Е.Репин. Портрет Корнея Чуковского. Этот портрет находился в Третьяковской галерее до 1933 года, когда по приказу советского правительства был продан через Антиквариат..
понедельник, 9 января 2012 г.
SNIPPITS AND SNAPPITS: MONEY PROPHETS (PROFITS?) ~ THE ROTHSCHILDS
пятница, 6 января 2012 г.
Фруг
http://yiddishmusic.jewniverse.info/frugshmuel/index.html
Фруг Семен Григорьевич (Шимон Шмуэль; 1860, колония Бобровый Кут, Херсонская губерния, – 1916, Одесса), поэт и публицист, писал на русском, идиш и иврите. Отец служил писарем в сельском приказе еврейской земледельческой колонии. После хедера в 1869–73 гг. Фруг поступил в только что открывшееся русское училище, окончил его в 1873 г. и продолжал изучать Библию, Талмуд, иврит, а также русский язык и русскую литературу. С 15 лет начал самостоятельную жизнь: его отправили в Херсон, где он поступил писцом в канцелярию казённого раввина. К этому времени относятся стихотворные опыты Фруга на русском языке. В 1879 г. в еженедельнике «Рассвет» появилась первая публикация его стихов. Весной 1881 г. по приглашению фактического редактора «Рассвета», адвоката и поэта М. Варшавского (1853–97), Фруг приехал в Петербург. В ходатайстве редакции еженедельника о прописке поэта как «переводчика с еврейского языка» власти отказали. Хлопоты частных лиц с высоким служебным положением также окончились безрезультатно, и Фруга, не имевшего права жительства вне черты оседлости, его покровитель М. Варшавский прописал у себя в качестве своего «домашнего служителя». Творчество Фруга быстро завоевало популярность. Стихотворение «Легенда о чаше» на тему стоящей перед Божьим престолом чаши слез Господних (газета «Русский еврей», №52, 1882; перевод на идиш И. Л. Переца пользовался большой популярностью) было признано лучшим в конкурсном соревновании (участвовали М. Абрамович и другие), и Фруг был объявлен национальным еврейским поэтом.
Еврейские погромы 1881–82 гг. разбили большую часть просветительских идеалов Фруга, хотя с некоторыми он не расстался до конца жизни. С начала 1880-х гг. Фруг активно участвовал в палестинофильском движении Хиббат Цион (Ховевей Цион) и стал властителем дум еврейской молодежи. По свидетельству С. Дубнова, билуйцы ехали в Эрец-Исраэль с «Еврейской мелодией» Фруга, как с «восторженным маршем исхода». Первый сборник «Стихотворения» (СПб., 1885) был высоко оценен еврейской и русской критикой (например, К. Арсеньев писал: «Библия дает ему материал для картин, для мечтаний, для снов, дает пищу и мстительному чувству, и мирным грезам об идеальном счастье...»). Следующие книги — «Думы и песни» (СПб., 1887), «Стихотворения 1881–1889» (т. 1, СПб., 1889) — упрочили литературные позиции Фруга (А. Скабичевский писал: «Один из самых симпатичных, искренних и, главное дело, истинных поэтов»), но почти не изменили его бедственного материального положения.
Несмотря на литературный успех (широко публиковался не только в русско-еврейских органах печати: «Рассвет», «Восход», «Русский еврей», «Еврейское обозрение», но и в известных российских изданиях: «Вестнике Европы», «Русском богатстве», «Русской мысли», «Неделе» и других), Фруг оставался в Петербурге на положении парии. В 1891 г. он был выдворен из столицы и до июля 1892 г. жил в Люстдорфе под Одессой, а затем, после усиленных хлопот поэта К. Случевского (имел придворное звание гофмейстера) и Литературного фонда, Фругу разрешили вновь поселиться в Петербурге.
С середины 1880-х гг. Фруг также много пишет на языке идиш (стихи и фельетоны публикует в журнале «Идишес фолксблат»), к которому в начальный период своего творчества относился с предубеждением. Многие стихи Фруга на идиш («Замд ун штерн» — «Песок и звезда», «Лид фун дер арбет» — «Песня о труде», и другие), а также на русском языке пользовались популярностью и были переложены на музыку. В стихотворении «Ди вилде тойб» («Дикий голубь») Фруг отразил тщетность своих юношеских попыток войти как равный в русскую поэзию. В 1896 г. вышел сборник его стихотворений на идиш «Лидер ун геданкен» («Стихи и мысли»), в 1904 г. редакция петербургской газеты «Фрайнд» выпустила в двух томах Полное собрание стихотворений Фруга, написанных на идиш.
В 1895 г. несколько стихотворений Фруга увидели свет в сборнике «Молодая поэзия» (СПб.), в 1897 г. появилось третье издание его «Стихотворений», а в 1898 г. были выпущены сборники прозы «Эскизы и сказки» и «Встречи и впечатления». В 1898 г. в Варшаве в издательстве «Тушия» в переводе на иврит Я. Каплана были изданы стихотворения Фруга, написанные на русском языке. Однако время первого общественного успеха для Фруга миновало, и он вынужден был зарабатывать на жизнь, публикуясь в бульварных газетах «Петербургский листок» и «Петербургская газета», где под псевдоним Иероним Добрый помещал малохудожественные еженедельные фельетоны и стихи на злобу дня. В 1899–1904 гг. сотрудничал в издаваемом в Петербурге С. Грузенбергом (1854–1909) русско-еврейском органе «Будущность». Его безоговорочная поддержка сионистского движения отражена в сборниках «Сиониды и другие стихотворения. 1897–1902» (СПб., 1902) и «Песни исхода» (СПб., 1908).
В 1909 г. Фруг переехал в Одессу, где сблизился с группой деятелей новой литературы на иврите; активно участвовал в еврейском литературном обществе (председатель Одесского отделения), перевел на русский язык «Аггаду» (Одесса, 1910), составленную Х. Н. Бяликом и И. Равницким, и вновь, как в юности, стал писать стихотворения на иврите (Д. Фришман назвал почти сорокалетнюю литературную деятельность Фруга на русском языке затянувшимся перерывом в поэтическом творчестве на родном языке, то есть на иврите). Материальные трудности заставили Фруга (блестящего чтеца-декламатора) разъезжать по городам и местечкам черты оседлости, зарабатывая на жизнь чтением стихов. В 1910 г. он резко отклонил предложение о праздновании своего тридцатилетнего литературного юбилея. Нужда, беды (в том числе смерть единственной дочери) и болезни сопровождали поэта всю жизнь. За гробом Фруга шло около ста тысяч человек, и движение транспорта в некоторых местах Одессы было приостановлено. Х. Н. Бялик в связи с кончиной Фруга сказал: «Читая Фруга даже на чуждом мне языке, я чувствовал в нем родную душу, душу еврея, я обонял запах Библии и пророков... Для меня Фруг писал не по-русски. Читая его русские стихи, я не замечал русского языка. Я чувствовал в каждом слове язык предков, язык Библии...»
В период Второй мировой войны оккупационные власти вывозили из Советского Союза среди прочего и надгробные памятники. После войны памятник Фруга был обнаружен в Румынии, и еврейская община Бухареста установила его на своем кладбище, а в 1976 г. памятник с надгробной плитой был перевезен в Израиль и установлен на старом тель-авивском кладбище, где похоронены многие еврейские писатели (в том числе Х. Н. Бялик, Ахад-ха-‘Ам, Ш. Черниховский).
Фруг был типичным поэтом-«восьмидесятником» («еврейским Надсоном», по определению Ю. Айхенвальда), который впервые средствами русского стиха рассказал о тяжелой судьбе российского еврейства («Я эолова арфа доли народной»). В поэзии Фруга доминируют национальные мотивы; ощущение безысходной скорби, вызванной страданиями угнетенного народа, сливается с его личным мироощущением: «Два достояния дала мне судьба: жажду свободы и долю раба». Используя сюжеты Библии, Аггады и мидрашей, Фруг создавал поэтический национальный эпос на русском языке, оживляя в сознании ассимилированной еврейской интеллигенции национальные чувства. Преобладающие ноты его поэзии — сострадание к угнетенным, «обида» на русское культурное общество, с равнодушием относящееся к еврейским погромам, а также романтические воспоминания о библейских временах и пророках, тщетные призывы к миру и любви, для которых действительность не оставляла места. В его поэзии нашли выражение и обостренное национальное сознание, и чувство внутренней раздвоенности российского еврея из-за неразрывности связи с Россией («Россия — родина моя, но мне чужда страна родная», «Я — русский... С первых детских дней Я не видал иных полей...»). Решающую роль в воздействии стихов Фруга на читателя играл образ Певца, оплакивающего судьбу народа («Как ненавистна ты, мучительная доля певца-гробовщика!», «Иди без устали, все рой да рой могилы...»). При однообразии интонации, преимущественно скорбной и меланхолической и некоторой риторичности, его поэзии свойственны приподнятый пророческий тон и страстный лиризм. В последний период творчества под воздействием молодой литературы на иврите Фруг обратился к современным темам: трагедия выселения евреев во время Первой мировой войны (цикл «Дневники», «Новый путь», 1915), польско-еврейские отношения (неопубликованные поэмы «Паны и холопы», «На лету») и другие.
Фруг активно выступал как фельетонист и очеркист. Его проза более точно, чем лирика, воспроизводила царящие в еврейском обществе настроения. В воспоминаниях он пытался запечатлеть знакомые с детства образы евреев-колонистов, народные типы («Два генерала», «По-новому», «Лея-маггид» и другие), в очерках — воссоздать и по-своему интерпретировать еврейские традиции и праздники («Пурим-котон», «Праздник Торы», «Пасхальные наброски» и другие). Фельетоны Фруга, посвященные современным проблемам: антисемитизму, ассимиляции, эмиграционному движению, особенностям национального миросозерцания, часто объединенные в циклы («Из редакционного архива», «Из дневника», «История одного местечка» и другие), были преимущественно направлены на преодоление разобщенности еврейского народа.
В связи с 25-летием литературной деятельности Фруга в Петербурге в 1904–1905 гг. было издано шеститомное собрание сочинений (Полное собрание сочинений, седьмое издание с вступлением И. Г. Клаузнера, тт. 1–3, Одесса, 1916). Большинство его стихотворений в переводе на иврит А. Левинсона было издано в Тель-Авиве в 1941 г. В 1976 г. издательство «Библиотека-Алия» выпустило «Стихи и прозу» (Иер.) Фруга на русском языке, а в 1995 г. в Иерусалиме вышла в свет проза Фруга «Иудейская смоковница. Воспоминания. Очерки. Фельетоны».
Фруг Семен Григорьевич (Шимон Шмуэль; 1860, колония Бобровый Кут, Херсонская губерния, – 1916, Одесса), поэт и публицист, писал на русском, идиш и иврите. Отец служил писарем в сельском приказе еврейской земледельческой колонии. После хедера в 1869–73 гг. Фруг поступил в только что открывшееся русское училище, окончил его в 1873 г. и продолжал изучать Библию, Талмуд, иврит, а также русский язык и русскую литературу. С 15 лет начал самостоятельную жизнь: его отправили в Херсон, где он поступил писцом в канцелярию казённого раввина. К этому времени относятся стихотворные опыты Фруга на русском языке. В 1879 г. в еженедельнике «Рассвет» появилась первая публикация его стихов. Весной 1881 г. по приглашению фактического редактора «Рассвета», адвоката и поэта М. Варшавского (1853–97), Фруг приехал в Петербург. В ходатайстве редакции еженедельника о прописке поэта как «переводчика с еврейского языка» власти отказали. Хлопоты частных лиц с высоким служебным положением также окончились безрезультатно, и Фруга, не имевшего права жительства вне черты оседлости, его покровитель М. Варшавский прописал у себя в качестве своего «домашнего служителя». Творчество Фруга быстро завоевало популярность. Стихотворение «Легенда о чаше» на тему стоящей перед Божьим престолом чаши слез Господних (газета «Русский еврей», №52, 1882; перевод на идиш И. Л. Переца пользовался большой популярностью) было признано лучшим в конкурсном соревновании (участвовали М. Абрамович и другие), и Фруг был объявлен национальным еврейским поэтом.
Еврейские погромы 1881–82 гг. разбили большую часть просветительских идеалов Фруга, хотя с некоторыми он не расстался до конца жизни. С начала 1880-х гг. Фруг активно участвовал в палестинофильском движении Хиббат Цион (Ховевей Цион) и стал властителем дум еврейской молодежи. По свидетельству С. Дубнова, билуйцы ехали в Эрец-Исраэль с «Еврейской мелодией» Фруга, как с «восторженным маршем исхода». Первый сборник «Стихотворения» (СПб., 1885) был высоко оценен еврейской и русской критикой (например, К. Арсеньев писал: «Библия дает ему материал для картин, для мечтаний, для снов, дает пищу и мстительному чувству, и мирным грезам об идеальном счастье...»). Следующие книги — «Думы и песни» (СПб., 1887), «Стихотворения 1881–1889» (т. 1, СПб., 1889) — упрочили литературные позиции Фруга (А. Скабичевский писал: «Один из самых симпатичных, искренних и, главное дело, истинных поэтов»), но почти не изменили его бедственного материального положения.
Несмотря на литературный успех (широко публиковался не только в русско-еврейских органах печати: «Рассвет», «Восход», «Русский еврей», «Еврейское обозрение», но и в известных российских изданиях: «Вестнике Европы», «Русском богатстве», «Русской мысли», «Неделе» и других), Фруг оставался в Петербурге на положении парии. В 1891 г. он был выдворен из столицы и до июля 1892 г. жил в Люстдорфе под Одессой, а затем, после усиленных хлопот поэта К. Случевского (имел придворное звание гофмейстера) и Литературного фонда, Фругу разрешили вновь поселиться в Петербурге.
С середины 1880-х гг. Фруг также много пишет на языке идиш (стихи и фельетоны публикует в журнале «Идишес фолксблат»), к которому в начальный период своего творчества относился с предубеждением. Многие стихи Фруга на идиш («Замд ун штерн» — «Песок и звезда», «Лид фун дер арбет» — «Песня о труде», и другие), а также на русском языке пользовались популярностью и были переложены на музыку. В стихотворении «Ди вилде тойб» («Дикий голубь») Фруг отразил тщетность своих юношеских попыток войти как равный в русскую поэзию. В 1896 г. вышел сборник его стихотворений на идиш «Лидер ун геданкен» («Стихи и мысли»), в 1904 г. редакция петербургской газеты «Фрайнд» выпустила в двух томах Полное собрание стихотворений Фруга, написанных на идиш.
В 1895 г. несколько стихотворений Фруга увидели свет в сборнике «Молодая поэзия» (СПб.), в 1897 г. появилось третье издание его «Стихотворений», а в 1898 г. были выпущены сборники прозы «Эскизы и сказки» и «Встречи и впечатления». В 1898 г. в Варшаве в издательстве «Тушия» в переводе на иврит Я. Каплана были изданы стихотворения Фруга, написанные на русском языке. Однако время первого общественного успеха для Фруга миновало, и он вынужден был зарабатывать на жизнь, публикуясь в бульварных газетах «Петербургский листок» и «Петербургская газета», где под псевдоним Иероним Добрый помещал малохудожественные еженедельные фельетоны и стихи на злобу дня. В 1899–1904 гг. сотрудничал в издаваемом в Петербурге С. Грузенбергом (1854–1909) русско-еврейском органе «Будущность». Его безоговорочная поддержка сионистского движения отражена в сборниках «Сиониды и другие стихотворения. 1897–1902» (СПб., 1902) и «Песни исхода» (СПб., 1908).
В 1909 г. Фруг переехал в Одессу, где сблизился с группой деятелей новой литературы на иврите; активно участвовал в еврейском литературном обществе (председатель Одесского отделения), перевел на русский язык «Аггаду» (Одесса, 1910), составленную Х. Н. Бяликом и И. Равницким, и вновь, как в юности, стал писать стихотворения на иврите (Д. Фришман назвал почти сорокалетнюю литературную деятельность Фруга на русском языке затянувшимся перерывом в поэтическом творчестве на родном языке, то есть на иврите). Материальные трудности заставили Фруга (блестящего чтеца-декламатора) разъезжать по городам и местечкам черты оседлости, зарабатывая на жизнь чтением стихов. В 1910 г. он резко отклонил предложение о праздновании своего тридцатилетнего литературного юбилея. Нужда, беды (в том числе смерть единственной дочери) и болезни сопровождали поэта всю жизнь. За гробом Фруга шло около ста тысяч человек, и движение транспорта в некоторых местах Одессы было приостановлено. Х. Н. Бялик в связи с кончиной Фруга сказал: «Читая Фруга даже на чуждом мне языке, я чувствовал в нем родную душу, душу еврея, я обонял запах Библии и пророков... Для меня Фруг писал не по-русски. Читая его русские стихи, я не замечал русского языка. Я чувствовал в каждом слове язык предков, язык Библии...»
В период Второй мировой войны оккупационные власти вывозили из Советского Союза среди прочего и надгробные памятники. После войны памятник Фруга был обнаружен в Румынии, и еврейская община Бухареста установила его на своем кладбище, а в 1976 г. памятник с надгробной плитой был перевезен в Израиль и установлен на старом тель-авивском кладбище, где похоронены многие еврейские писатели (в том числе Х. Н. Бялик, Ахад-ха-‘Ам, Ш. Черниховский).
Фруг был типичным поэтом-«восьмидесятником» («еврейским Надсоном», по определению Ю. Айхенвальда), который впервые средствами русского стиха рассказал о тяжелой судьбе российского еврейства («Я эолова арфа доли народной»). В поэзии Фруга доминируют национальные мотивы; ощущение безысходной скорби, вызванной страданиями угнетенного народа, сливается с его личным мироощущением: «Два достояния дала мне судьба: жажду свободы и долю раба». Используя сюжеты Библии, Аггады и мидрашей, Фруг создавал поэтический национальный эпос на русском языке, оживляя в сознании ассимилированной еврейской интеллигенции национальные чувства. Преобладающие ноты его поэзии — сострадание к угнетенным, «обида» на русское культурное общество, с равнодушием относящееся к еврейским погромам, а также романтические воспоминания о библейских временах и пророках, тщетные призывы к миру и любви, для которых действительность не оставляла места. В его поэзии нашли выражение и обостренное национальное сознание, и чувство внутренней раздвоенности российского еврея из-за неразрывности связи с Россией («Россия — родина моя, но мне чужда страна родная», «Я — русский... С первых детских дней Я не видал иных полей...»). Решающую роль в воздействии стихов Фруга на читателя играл образ Певца, оплакивающего судьбу народа («Как ненавистна ты, мучительная доля певца-гробовщика!», «Иди без устали, все рой да рой могилы...»). При однообразии интонации, преимущественно скорбной и меланхолической и некоторой риторичности, его поэзии свойственны приподнятый пророческий тон и страстный лиризм. В последний период творчества под воздействием молодой литературы на иврите Фруг обратился к современным темам: трагедия выселения евреев во время Первой мировой войны (цикл «Дневники», «Новый путь», 1915), польско-еврейские отношения (неопубликованные поэмы «Паны и холопы», «На лету») и другие.
Фруг активно выступал как фельетонист и очеркист. Его проза более точно, чем лирика, воспроизводила царящие в еврейском обществе настроения. В воспоминаниях он пытался запечатлеть знакомые с детства образы евреев-колонистов, народные типы («Два генерала», «По-новому», «Лея-маггид» и другие), в очерках — воссоздать и по-своему интерпретировать еврейские традиции и праздники («Пурим-котон», «Праздник Торы», «Пасхальные наброски» и другие). Фельетоны Фруга, посвященные современным проблемам: антисемитизму, ассимиляции, эмиграционному движению, особенностям национального миросозерцания, часто объединенные в циклы («Из редакционного архива», «Из дневника», «История одного местечка» и другие), были преимущественно направлены на преодоление разобщенности еврейского народа.
В связи с 25-летием литературной деятельности Фруга в Петербурге в 1904–1905 гг. было издано шеститомное собрание сочинений (Полное собрание сочинений, седьмое издание с вступлением И. Г. Клаузнера, тт. 1–3, Одесса, 1916). Большинство его стихотворений в переводе на иврит А. Левинсона было издано в Тель-Авиве в 1941 г. В 1976 г. издательство «Библиотека-Алия» выпустило «Стихи и прозу» (Иер.) Фруга на русском языке, а в 1995 г. в Иерусалиме вышла в свет проза Фруга «Иудейская смоковница. Воспоминания. Очерки. Фельетоны».
Подписаться на:
Сообщения (Atom)