понедельник, 11 февраля 2019 г.

Самуил Горациевич Лозинский СОЦИАЛЬНЫЕ КОРНИ АНТИСЕМИТИЗМА в Средние века и в Новое время М.-Л.: Атеист. 1929

Самуил Горациевич Лозинский

СОЦИАЛЬНЫЕ КОРНИ АНТИСЕМИТИЗМА
в Средние века и в Новое время

М.-Л.: Атеист. 1929
ОГЛАВЛЕНИЕ
Глава 1. Экономическая роль евреев в раннем средневековье
 Глава 2. Отношение средневековой церкви к евреям
 Глава 3. Роль крестовых походов в развитии антисемитизма
 Глава 4. Еврейское ростовщичество
 Глава 5. Обвинение евреев в употреблении христианской крови
 Глава 6. Цеховая организация в борьбе со свободой еврейского труда и торговли
 Глава 7. Евреи – частная собственность «владетельных особ»
 Глава 8. Изгнание евреев из Англии и Франции
 Глава 9. Евреи Германии в годину черной смерти
 Глава 10. Изгнание евреев из Испании и Португалии Глава
 11. Положение евреев в Германии в Новое время Глава
12. Преследование евреев в Восточной Европе до XIX века
 Глава 13. Антисемитизм во Франции в XIX веке
 Глава 14. Антисемитизм в Германии в XIX веке
 Глава 15. Антисемитизм в России в XIX веке

Лозинский Самуил Горациевич

(26.08.1874, Бобруйск — 26.06.1945, Ленинград), историк, в ПБ 1930—32.

Родился в зажиточ. евр. семье. В 1895 окончил классич. гимназию в Слуцке и поступил на ист.-филол. фак. Киев. ун-та, где специализировался по соц.-экон. истории позд. средневековья и нового времени у проф. И. В. Лучицкого. В те же годы (1895—97) слушал лекции в Берлин. ун-те. Под влиянием брата Моисея (Хаима Моше) (1873—1903), одного из организаторов сионист. движения в России, увлекался идеями возрождения евр. государственности. В 1897 был арестован за участие в студ. демонстрации протеста в связи с самоубийством М. Ф. Ветровой, в 1899 был исключен из ун-та на 3 года за участие в рев. движении. Свое образование продолжил за границей в Брюссел. ун-те и в Париже, где в 1904 окончил Высшую школу соц. наук (École des Hautes Études Sociales). Одновременно. по поручению изд-ва В. И. Рапп и В. И. Потапов, подготовил кн. "История 2-й Французской революции (1848—1852)" (Киев, 1904), сразу же получившую ряд положит. рец.
Осенью 1904 Л. вернулся в Киев и стал редактировать иностр. отд. в газ. "Киев. отклики". Был вновь арестован и до февр. 1917 находился под надзором полиции. Революция 1905 вызвала к жизни целый ряд брошюр и ст., посв. Французской революции XVIII в., Декларации прав, венгер. революции 1848. События первой рус. революции, евр. погромы, прокатившиеся по зап. губерниям России, стали толчком к новой теме — истории евр. народа, его скитаний и гонений, на долгие годы ставшие одной из осн. в творчестве Л.
В 1906 переехал в Петербург, в 1908 сдал экзамены по ист.-филол. фак. Петерб. ун-та. В 1906—08 сотрудничал в "Полит. энц." под ред. Л. З. Слонимского; в 1906—17 редактировал в изд-ве Брокгауза и Ефрона ряд ист. тр.: Э. Ренана "Историю израильского народа" (т. 2, вып. 3—5, 1911—12), "Всеобщую историю" Пфлуг-Гартунга в 5 т. (1909—11), совм. с Н. И. Кареевым и др. В 1908—13 был авт. и ред. (со 2-го т.) отд. истории и культуры евреев в XIX в.; сотр. НЭС, участвовал в создании ист. сер. "История Европы по эпохам и странам в средние века и в новое время"; сер. "История Бельгии и Голландии в новое время" под ред. Н. И. Кареева и И. В. Лучицкого (СПб., 1908). В 1912, в связи с подгот. к изд. кн. Г. Ч. Ли "История инквизиции в средние века", был командирован изд-вом Брокгауза и Ефрона в Испанию. Результатом работы в исп. арх., в частности барселонском "Archivo de la Corona de Aragon" стала кн. "История инквизиции в Испании" (СПб., 1914). Это было первое и до сих пор единств. в России иссл. по данной теме.
В 1917 сдал магистер. экзамены и был утвержден Петрогр. ун-том в звании приват-доц. Дис. по истории инквизиции в Испании не успел защитить из-за I мировой войны и врем. отмены после Окт. революции уч. степеней. С 1917 — доц. в нескольких вузах Ленинграда; в 1919—26 — ректор Евр. ун-та (с 1920 — Ин-т высших евр. знаний) в Петрограде, где читал курсы лекций по новой и новейшей, а также экон. истории евреев в сред. века; в 1920—22 зав. исп. секцией Отд. информ. Коминтерна; в 1921—26 — проф. Ин-та внешкол. образования; в 1921—22 — проф. каф. истории евр. народа в Белорус. гос. ун-те; в 1923—26 — соред. сб. "Евр. летопись"; в 1923—26 — зам. пред. Евр. ист.-этногр. о-ва и соред. изд. им "Евр. старины"; в 1926—31 — проф. по курсу истории классовой борьбы и истории хоз. быта Сев.-Кавказ. гос. ун-та и Комвуза в Ростове-на-Дону. В 1929 был делегатом I конф. историков-марксистов в Москве.
В 1926—31 — чл. ред. моск. журн. "Атеист", а также чл. междунар. бюро О-ва воинствующих безбожников.
1 дек. 1930 Л. был зачислен консультантом иностр. сектора I фил. (Антирелиг. отд-ния) ПБ на 3 часа в день. Еще ранее, в 1925, на ВКБ ПБ Л. читал курс "Истории классовой борьбы". В отд-нии хранились кн., начиная с XIV в. Среди них издание 1588 "Молота ведьм" (лат. сочинение XIV в. монахов Я. Шпренгера и Г. Инсисториса). Л. подготовил к печати перевод "Молота ведьм", сделан. сотр. ПБ Н. Т. Цветковым (см. т. 1), и предварил его простран. ст. "Роковая книга средневековья". В 1932 в изд. "Атеист" эта кн. увидела свет. Здесь же начал работу по истории понтификата, результатом к-рой стало изд. 1-го т. "Истории папства" (1934).
17 окт. 1932 уволился из Б-ки и полностью переключился на преп. деятельность: 1930—32 — проф. Ленингр. культ.-просвет. ин-та им. Н. К. Крупской; с 1933 — проф. и науч. сотр. Ленингр. фин.-экон. ин-та; 1934—39 — проф. ЛИФЛИ и ЛГУ; 1935—39 — проф. Планового ин-та; с 1937 — проф., с 1939 — зав. каф. истории 1-го Ленингр. пед. ин-та иностр. яз.
С дек. 1938 перешел по совместит. в Музей истории религии АН СССР зав. отд. религии и атеизма на Западе и в Америке в эпоху капитализма XVI—XIX вв. В 1939 подал прошение об освобождении (ввиду возраста и ухудшившегося здоровья) от экспозиц. работы с целью сосредоточиться на н.-и. деятельности. В это же время Музей истории религии стал ходатайствовать о присуждении Л. уч. степени д-ра наук, однако К-т по делам Высшей школы затребовал массу бумаг, и к нач. 1941 этот вопрос так и не был решен. Продолжая заниматься историей религии, перед войной подготовил ст. "История капитализма с XVI по XIX век" и "Лютеранство в царской России" для изд. "История религии и атеизма", закончил кн. "Обряды и таинства католической церкви", написал целый ряд публицист. ст. для газ. и журн., обличающих Ватикан как "пособника фашизма".
В нояб. 1941 Л. вместе с дочерью был эвакуирован на самолете в распоряжение АН в Киров, где до осени 1944 возглавлял каф. всеобщей истории в Пед. ин-те. По возвращении в Ленинград, несмотря на почти полную потерю зрения, продолжал преп. деятельность.
Похоронен на Литераторских мостках в Петербурге.
Соч.: История второй французской республики (1848—1852). Киев, 1904; 
История Бельгии и Голландии в новое время. СПб., 1908; 
Национальный вопрос и политические партии в Австрии. Киев, 1909;
 История инквизиции в Испании. СПб., 1914 (переизд. М., 1994); 
Австрия в царствование Франца-Иосифа (1848—1915). СПб., 1916; 
Евреи Запада в борьбе за право и свободу. М., 1918; 
Очерки Великой Французской революции. Пг., 1918; 
Средние века. Социально-экономический очерк средневековой Европы. Пг., 1923; 
Очерки по истории классовой борьбы. Л., 1925; 
Средневековые ростовщики: Страницы из экон. истории церкви. Л., 1929;
 Эпоха торгового капитала. Л., 1926; 
Классовая борьба в средневековом городе. Л., 1926; 
Святая инквизиция. М., 1927; 
Социальные корни антисемитизма. М., 1929; 
Деяния папы римского. М., 1930; 
История папства. М, 1934 (2-е изд. 1961; 3-е изд 1986). 


воскресенье, 10 февраля 2019 г.

алан ислер 1934 2010 "живое свидетельство"

http://knizhniki.ru/ru/catalog/id=8/subid=626/

«Николаевский тракт», «колесуха» или как её еще называют «Царская дорога»

Амурская колёсная дорога
https://school-science.ru/5/18/33867Амурская колёсная дорога или «Колесуха», по праву занимает «почетное» место в общей системе царской каторги. Она построена, можно сказать, на арестантских костях и полита арестантской кровью. Начатая в 1898, она закончена постройкой в 1909 . За 11 лет арестанты построили дорогу протяжением до двух тысяч километров. Летние дорожные работы состояли, главным образом, в сооружении, равнении полотна дороги, в рытье боковых и продольных водоотводных канав, постройке дамб, мостов, станционных зданий, устройстве через большие реки переправ, проведении вдоль пути линии телеграфа. Зимние работы носили подготовительный характер: заготовка пиломатериала, сооружение тачек, кольев и т.д. В первый же летний строительный сезон было проложено 52 версты дороги. Более успешно пошла прокладка в 1899 г., так как ей предшествовал подготовительный зимний период. Летом ежедневно в работах участвовало до 400 человек. Они шли на трех отдельных участках: г. Хабаровск – ст. Поперечная, ст. Поперечная – село Надеждинское, село Надеждинское – ст. Михайло-Семеновская. В тот год было проложено до 75 верст дороги, отремонтировано 43 версты. В следующем году проложили еще 95 верст дороги. Кроме того, было сооружено 31 большой и 5 малых мостов. В 1900-1901 гг. летом основные дорожные работы вело уже более 600 человек. На всех трех участках проведены 103 версты полотна, поставлено 10 станционных зданий, в том числе одно – двухэтажное. Построено 6 новых мостов общей протяженностью 225 погонных сажен, временные мосты заменены на постоянные. В результате, окончательно отстроен первый и второй участки, а третий — подготовлен к сдаче в эксплуатацию. Осенью 1901 г. часть строителей перебросили на IV участок (ст. Чирки – р. Биджан). С начала зимы 1901-1902 года главные силы дорожных команд были сосредоточены на заготовке строевого леса в верховьях р. Биджан, возле хутора Бабстово, для искусственных и гражданских сооружений как для четвертого, так и для следующего, пятого участка пути (р. Биджан – Помпеевский перевал). Одновременно шла распиловка леса на тес, подготовка телеграфных столбов, изготавливались ручные тачки. Непосредственно лесозаготовками занимались до 300 человек, остальные — на плотницких работах по трассе (достраивали почтовые станции, сторожевые будки, летнее помещение Покровской почтово-телеграфной конторы). В мае 1902 г. с острова Сахалин прибыла новая партия ссыльнокаторжан (200 человек), которых сразу же перебросили на четвертый участок для устройства земляного полотна. К концу года здесь уложено 57 верст полотна (из 63), на оставшемся пути — срезаны кочки, проложены гати. Кроме того, построено 38 небольших мостов, отверстием от 1 до 5 сажен и один большой — в 30 сажен. Начаты подготовительные работы по строительству моста через р. Биджан в 78 сажен. Из трех проектируемых станционных зданий закончены два. Большая часть арестантов в зимний период 1903–1904 года была занята на подготовительных работах для дальнейших и весьма трудных работ на горных участках в Хинганских хребтах. В связи с этим летом 1904 г. предполагалось довести состав дорожных команд до полутора тысяч человек. Сверх того, предполагалось привлечь 300–400 ссыльнопоселенцев с Сахалина. Для этой цели испрашивалось у казны 245 тыс. рублей. Выделено было только 150 тыс. рублей, и от привлечения поселенцев пришлось отказаться. Но в 1904 г. впервые в практике строительства «Амурской колесухи» Главное тюремное управление страны прислало из Михайловской переселенческой тюрьмы 396 ссыльнокаторжан. Кроме того, опять же впервые, с разрешения Приамурского генерал-губернатора на строительство присылают арестантов местных тюрем (Благовещенска, Хабаровска и Владивостока). Таким образом, среднесписочный состав был доведен летом 1904 г. до 1052 человек. Увеличение численности работников на трассе создало серьезную проблему их обустройства. На Сутарском и Луговском перевалах, а также на р. Ашикане спешно строятся лагеря, каждый из которых вмещает от 300 до 400 человек. От Амура и между лагерями проложили временную дорогу. В связи с началом русско-японской войны императорский наместник на Дальнем Востоке отдал распоряжение о необходимости скорого открытия сквозного движения между Хабаровском и Благовещенском, не заботясь об обустройстве пути и сосредоточившись только на самых необходимых работах.Наметились и облегченные требования к обустройству дорог-времянок. Просеки прорубались шириной не более 7 сажен, канавы велись с двух сторон лишь там, где было крайне необходимо, ширина дорожного полотна уменьшилась минимально — до 3 сажен и лишь с очисткой от пней, корней и камней. В низинах и топях делалась подсыпка, устраивались гати с тем, чтобы они впоследствии становились основанием для дамб. Во второй половине лета успели провести дополнительные работы по изысканию трассы еще на двух участках пути. С наступлением холодов большую часть арестантов распределили по зимним лагерям на Хинганских перевалах, остальных — мелкими партиями вдоль трассы. На 1 января 1905 г. в дорожных командах состояло 733 арестанта. В течении года по распоряжению Главного тюремного управления на пополнение состава дорожных команд присланы в этот район из Московской центральной пересылочной тюрьмы («централа») 485 ссыльнокаторжан. Из тюрем Приамурского края направлено в район работ 145 арестантов. Во второй половине года к ним присоединилось такое же количество сахалинских каторжников, эвакуированных с острова вследствие захвата его японцами. В то же время в течение года убыль составила 737 человек (большинство по отбытию срока наказания) и, таким образом, среднесписочный состав работающих достиг 749 человек. В 1906 г. арестантов, работающих на дороге, разделили на две большие команды: Сутарскую и Пашковскую. Сутарская команда расположилась в Хинганских перевалах, первоначально — в палатках с деревянными нарами, а к зиме переведена в полуземлянки-бараки. Пашковскую команду сформировали в июле 1906 г. Всего в тот год было пройдено просекой и с корчевкой ее от пней 26 верст и планировкой полотна — еще 60 верст. Кроме того, проложены времянки от Пашково до лагеря на Хингане 8,5 верст и от станицы Иннокентьевской до села Аркадие-Семеновскго — 28 верст. Одновременно велся ремонт дороги от станицы Радде до Пашкова (38 верст). Наряду с дорожным строительством, арестанты занимались возведением станционных зданий, прокладкой телеграфных линий, рытьем колодцев. В 1907 г. численность арестантов на строящейся магистрали достигло максимальной величины — 1252 человека. Разделены они уже на четыре команды: Сутарскую, Пашковскую, Райчихинскую и Биджанскую. Дорожники-строители, как и планировалось, вышли на дорогу от села Михайловки на село Райчиху и от него на деревню Асташиху на р. Бурее. Точно также и на следующий год строители были разделены на четыре команды. В 1909 г. строители вышли на соединение с существовавшей колесной магистралью, связав два крупнейших города на Амуре — Благовещенск и Хабаровск — колесным путем. Арестанты работали на строительстве «колесухи» до зимы 1909 г. Тогда расформировали два последних арестантских лагеря — Пашковский и Биджанский. Достройку дороги в 1909 г. планировали проводить силами вольнонаемных рабочих, практика применения труда которых была приобретена четырьмя годами ранее. Положение арестантов, находившихся на тяжелой работе «от рассвета до темноты», усугублялось, с одной стороны, невозможными условиями самой работы (тучи комаров и мошкары летом, работа на болоте по пояс в воде, малярия, чрезвычайно сильно распространена среди арестантов, отсутствие медицинской помощи и т. д.), с другой — той системой обращения с рабочими-арестантами, которая неизменно проводилась во все время постройки дороги. «….на "Колесухе" "живой" жизни нет, как нет живых людей, а есть ходячие трупы, как нет вообще "людей", а есть числа, номера, манекены с ярлыками: уголовный, политик, бывший студент, бывший агроном, бывший учитель. На "Колесухе" не говорят, а шепчутся; на "Колесухе" не спят, а тяжело дремлют с готовностью в любую минуту вскочить и вытянуться в струнку; на "Колесухе" не умываются, а чешутся; на "Колесухе" не едят, а, торопливо, обжигаясь, глотают, на "Колесухе" нет ни норм, ни закона, ни правил, ни обычаев, а есть только разнузданное "хочу" любого солдата, любого надсмотрщика - американские плантации на берегу Амура, плантаторы с фамилиями: Карпов, Сидоров, Смирнов, белые рабы под серыми куртками, а вместо американских лесов - амурские сопки, болота. … А конвойные - конвойные бьют арестантов; бьют днем, утром, ночью. Бьют за то, что ты еврей; бьют, если носишь очки, длинные волосы: "а, забастовщик!"; бьют, когда надеваешь чистую рубаху; бьют, когда идешь на работу, с работы; бьют за недоконченный урок, за лопату, не вовремя поднятую, за то, что поскользнулся в грязи, за то, что не так быстро побежал, не так скоро исполнил приказание; бьют ночью, когда громко заговоришь в палатке, когда просишь "до ветру"». Рабочий - арестант был бесправнее рабочей скотины, которую арестанты заменяли. Чтобы задушить в корне всякую мысль о возмущении невозможными условиями каторжного труда, об отказе от работы, воинская охрана систематически избивала арестантов, всячески над ними издеваясь. Мысль о побеге у арестантов была самой затаенной мечтой. Но бежать было почти невозможно. Летом — непроходимая тайга и болота, зимой следы на снегу, по которым очень легко было верховым найти и догнать пеших арестантов. В 1899, по официальным данным, побегов было 42, убежало всего только трое. В 1902 было 62 побега, убежало всего 8 чел. В 1903 бежало 29 арестантов, из них 5 человек убиты при преследовании, 16 пойманы, остальные 8 в большинстве погибли в тайге. Пойманные при попытке к побегу, подвергались таким избиениям и издевательствам, что часто предпочитали не сдаваться живыми в руки преследователей. Работы выполнялись уроками.
По официальным данным урок на каждого рабочего-арестанта составлял в среднем 0,38 куб. саженей земляных работ в день. Вознаграждение выдавалось в течение зимнего периода работ ссыльным - каторжанам по следующему расчету: плотникам, пильщикам и занятым на земляных работах — за урок 3 копейки, за сверхурочные работы 7 копеек, выходящим на прочие работы — за урок 2 копейки, а за сверхурочные работы 6 копеек; арестантам, выполнявшим хозяйственные работы, 6 копеек за каждый рабочий день. Врач только дважды в году объезжал рабочие команды, осматривая исключительно тяжело-больных. При рабочих командах находились ротные фельдшера, подчас совершенно безграмотные не только в медицинском отношении. Эти ротные фельдшера являлись властителями здоровья и жизни тысяч арестантов. В 1906 царское правительство начало посылать на «Колесуху» и политических каторжан, преимущественно солдат и матросов, осужденных за военные восстания, и крестьян, осужденных за аграрные беспорядки. В 1907 с приходом на Амурскую дорогу большой партии солдат и матросов из Нерчинской каторги и Александровской центральной каторжной тюрьмы положение на «Колесухе» несколько улучшилось. Администрация почувствовала в прибывшей партии солдат и матросов силу, людей, могущих постоять за себя, и вынуждена была с этой силой считаться.
Строительство «колесухи» закончили к октябрьскому перевороту 1917 года. Новая «магистраль» хорошо послужила населению Нижнего Амура и Приамгунья, бывшим жителям образованной в 1914 году Сахалинской области, когда по этой дороге горя и страданий прошли тысячи беженцев из сожженного революцией Николаевска-на-Амуре и части Красной Армии. Беженцы в основном шли в п. Керби (ныне п. им. П. Осипенко), п. Экимчан Амурской области, г. Биробиджан, оставляя за собой свежие могилки не выдержавших длительные переходы людей. Затем дорогу забросили, долго работала лишь линия связи, идущая вдоль «колесухи» в п. им. П. Осипенко из п. Экимчан и далее на север. Ныне она заросла тайгой, мосты пришли в негодность, насыпи размыло дождями. Позже закрыли и линию телефонно-телеграфной связи. Сегодня дорога целиком практически не используется. Часть тракта от села Главный Стан до р. Кондье сохранилась и в середине прошлого столетия активно использовалась золотодобывающими артелями и геологоразведкой. С начала 2000-х годов и по настоящее время дорогой стали пользоваться «лесорубы» — различные лесозаготовительные фирмы и предприятия.
Сегодня почти не осталось свидетельств о том, что происходило в те далекие времена. Утрачены и имена строителей, лишь по обочинам дороги изредка внимательный путник может найти почти затертые временем могилки строителей.
Одна из таких могил находится на территории закрытого детского лагеря «Робинзон» в долине реки Керби, 50 метрах от «Царской дороги». Еле видный холмик земли посреди поляны, заросший таежной травой и полуистлевший столбик.
Как рассказал краевед Николай Иванович Попков: «когда-то в 70-х годах на столбике была табличка с надписью латиницей с фамилией именем погибшего. Это был военнопленный австриец, умерший на строительстве дороги, сейчас уже доподлинно невозможно установить от чего он умер. Можно только предполагать. Вообще в годы строительства дороги погиб не один человек, тяжелые условия труда, суровая дальневосточная природа все это не способствовало продолжительности жизни рабочих».
Заключение
В своей работе мы изучили историю создания Амурской колёсной дороги, строительство которой велось в конце XIX-начале XX века.Мы выяснили, что строили дорогу каторжане, которых ссылали со всей России. И это были люди не только осужденные за уголовные преступления, много было политических заключённых и военнопленных.
В результате своей работы мы пришли к выводу: нечеловеческие условия, в которых содержались рабочие каторжане - тучи комаров и мошкары летом, работа на болоте по пояс в воде, малярия, чрезвычайно сильно распространённая среди арестантов, отсутствие медицинской помощи, зверская система обращения с рабочими-арестантами, которая неизменно проводилась во все время постройки дороги - не помешали завершению грандиозной стройки.
«Николаевский тракт», «колесуха» или как её еще называют «Царская дорога» стала историей, заросла, забылась и почти потерялась во времени так стремительно пронёсшемся по её колеям. За столетие она обросла событиями, оставив свой след в истории и сыграв большую роль в судьбах многих людей.
Список литературы
Андрей Соболь. «Колесуха». Амурская колёсная дорога. М.: Изд-во всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1925.

6)М. А. Осоргин Трагедия писателя Андрей Соболь

М. А. Осоргин
Трагедия писателя
   Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре
   Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.
  
   Три года с лишним тому назад в Москве покончил с собой Юлий Михайлович Соболь, которого знали под его писательским именем -- Андрей Соболь. Он никогда не был модным или очень известным писателем, хотя в кругах литературных был популярен. Больше всего читался его роман "Пыль", много оставил он рассказов. Его стиль неровен, невыдержан, иногда страстен гораздо больше, чем подобает художественному письму. Соболя скоро забудут, а может быть, уже забыли, хотя он был лучше и оригинальнее многих, и жизнь его была сложным и путаным романом, -- только в России встречаются такие биографии. Сам он был невысокого роста, большеголовый, смуглый, кудрявый, с очень крупными чертами лица, очень красивыми карими глазами, нервный, добрый, легкомысленный, смелый, любящий, по-еврейски нетерпимый, по-русски непутевый, из тех с двух концов горящих людей, которых люди солидные не без основания называют неврастениками.
   В ранней молодости Соболь был близок к террористам; за это он поплатился каторгой, откуда убежал в Италию. Там, на Восточной Ривьере я встретил его впервые. Совсем недавно, перебирая бумаги своего римского архива, я нашел рукопись неискусного рассказа, подписанную Андреем Неждановым. Не без труда я вспомнил, что получил ее от Соболя с просьбой пристроить в "Русских ведомостях" и что мне это не удалось -- редакция рукопись вернула. Позже Андрей Нежданов что-то где-то напечатал, а затем появился в литературе Андрей Соболь. К этому времени он успел вернуться в Россию, конечно, нелегально, но под своей фамилией, переменив только имя. Это было очень смело -- но Соболь вообще был очень смелым человеком. Позже, в Москве, мы встречались часто; он был непременным членом всех литературных объединений.
   Когда все газеты и журналы были закрыты и началось беженство, Соболь оказался в Одессе. Из этого периода его жизни мне известно только, что он, с другими литераторами, изготовлял мешочки с нафталином для ношения на груди против сыпного тифа; мешочки имели успех, и этой работой многие жили. Еще знаю, что Соболь, пользуясь своей прежней революционной близостью к кому-то из высоких большевистских начальников в Одессе, помогал многим арестованным и спас нескольких от "высшей меры наказания". Сначала этот начальник относился к Соболю с чрезвычайной внимательностью, затем Соболь ему надоел, а в конце концов сам Соболь попал за решетку, и так прочно, что спасти его было почти невозможно. В Москве, где Соболя очень любили, были пущены в ход все средства и все влияния; о нем хлопотал Союз писателей и близкие друзья, в судьбе его удалось заинтересовать лиц, в Москве всемогущих (Каменева, Менжинского), но в то время полицейская власть еще не была централизована, и одесская Чека освободить Соболя не желала. Наконец, удалось применить хитрость: Соболь был вытребован в Москву под конвоем, якобы по московскому о нем делу, и здесь его наконец освободили. Это было для нас большой удачей и радостью.
   С этим периодом борьбы за Соболя соединено у меня не очень приятное, но любопытное воспоминание. Я был тогда в составе правления Всероссийского писательского союза. Мне передали адрес какого-то влиятельного лица, подпись которого была необходима для истребования Соболя в Москву или в качестве третьего поручителя из коммунистов -- точно не помню (первых поручителей я выше назвал). Влиятельное лицо это носило титул "рабоче-крестьянского инспектора", но имело, конечно, ближайшее отношение к Чека.
   Оно пожелало повидаться со мной лично, и притом не в учреждении, а у себя на дому, поздно вечером и как бы конспиративно. Было очень неприятно, но я, конечно, явился. В полупустых реквизированных комнатах меня встретил приземистый человек в офицерском френче поверх розовой рубашки, и я увидел, что посещение мое доставило ему особое удовольствие. За неимением стульев он усадил меня на свою неприбранную кровать, подвинул к ней стол, поставил закуски и бутылку водки, сел рядом и начал разговор о литературе. Зная, что от него зависит судьба Соболя, я не смел отказаться ни от разговора, ни от угощения. Собеседник мой был на вид простоват, говорил на "о", не задавал мне никаких "наводящих" вопросов и явно сиял невинной радостью беседовать с писателем о литературе, притом "запросто", у себя дома. Прислуживала нам его жена, совсем простая женщина, которая в разговор не вмешивалась. Он не отпускал меня часа два, и только поздно ночью я ушел от него, унося в кармане подписанное им поручительство. И действительно, эта бумажка Соболя спасла.
   Затем были недолгие и трагические годы наших "хождений по мукам"; прежняя предупредительность власти к писателям исчезла. Как все мы, Соболь нуждался, голодал, одновременно успевая переживать личные и семейные драмы. Когда за решеткой оказался я, -- Соболь, забыв о личном риске, помогал мне так, как помогают только родные: наводил нужные справки, хлопотал, носил передачи. Затем была ссылка в Казань, высылка за границу, -- и пути наши разошлись. Он остался в Москве и мы не переписывались. Прочтя однажды его статью в коммунистической "Правде", -- статью искреннюю и пылкую, за которую его за границей немедленно предали анафеме и смешали с грязью, -- я на этих страницах напечатал открытое письмо Соболю1, в котором старался защитить его честь от грязной клеветы и одновременно укорял его за выступление в казенной большевистской печати.
   В начале 1925 года появилось в газетах сообщение о том, что Андрей Соболь покушался на самоубийство, но был спасен. Ранней весной он приехал за границу и некоторое время прожил в Сорренто. В конце мая он вернулся в Москву, а 7 июня 1926 года покончил с собой.
   Передо мной большая пачка писем Соболя. Он писал мне из Риги, едва переехав границу, писал из Берлина, из Сорренто и из Москвы -- по возвращении.
   В одном из его последних писем есть такие, обязывающие меня строки:
   "...если добежит, донесется до Вас невеселая весточка обо мне и начнут про меня говорить и писать глупости, небылицы, и будут мою боль, мою тяжесть переводить на дензнаки, -- Вы, старый друг, вновь найденный мной, заступитесь за мою бедную память, прикрикните на ослов и оборвите подлецов. Конечно, милый, "по ту сторону добра и зла" мне уже тогда все будет безразлично. Но не безразлично будет тем, кому я дорог и кого я люблю. И ради этих людей я хочу правды о себе, даже когда на мне будет уже трава расти... Если такой "фокус-покус" будет и засну я, а заснуть, милый, милый М. А., я хочу до чертиков, -- заснуть до пришествия, до труб архангелов, -- Вы не позволяйте клеветать на меня, ибо перед сном писать я никому не буду, объяснять ничего не буду, ибо перед сном надо только чистенько умыться, переодеться во все чистое и сказать миру-солнцу, моей Собачьей Площадке, Москве моей, близким моим, -- про себя, только про себя: прощайте и не сердитесь".
   Я не посвятил Соболю некролога -- не мог; да и не нужно было. Теперь, выждав три с лишним года, я хочу опубликовать, что возможно из строк нашей с ним общей переписки. Пускай Соболь теперь уже забыт, но живы в России другие писатели, во многом и основном -- одинаковой с ним судьбы и одинаковых переживаний. Именно сейчас, в связи с наметившейся "чисткой" их рядов, загробный голос Соболя может несколько помочь понять их далекую нам психологию. И тогда мы не повторим по их адресу того, что говорилось и писалось о Соболе и что сейчас также основательно забыто, -- мне же придется напомнить.
  
   Когда Соболь после покушения на самоубийство приехал за границу, в газете "За свободу" Арцыбашев2 приветствовал его статьей, из которой можно было почерпнуть сведение, что Соболь -- бывший мелкий карманный воришка и что в качестве такового, пройдя все тюрьмы и этапы, он взобрался "на вершину литературной славы" только при большевиках; а на самоубийство, он покушался по той причине, что большевики его надули: купили, сперва деньги давали, а потом плюнули и давать перестали. Несколько раньше в берлинской газете писалось, что "перемены в воззрениях Соболя надо искать в папках ГПУ" и что Соболь "бутербродник".
   Когда Соболь покончил с собой, в "Днях"3, вслед за телеграммой из Москвы, было напечатано:
   "Такова судьба заблудившихся... Сначала борьба упорная, борьба идейная против насильников, поправших все и прежде всего свободное слово... Затем колебания, слабость под натиском большевистского миража и сменовеховство. За сменовеховством у честных наступает раскаяние и уход из жизни... Соболь, тот самый Соболь, что громил пером царскую каторгу и что после одесского периода борьбы воскурил фимиам Чека... Фимиам еле заметный, но все же фимиам... Первая попытка покончить с собой не удалась, и Луначарский, иже с ним все подлые, кричали: он наш, он наш... Они узнали его слабым... Он был отпущен ими в Италию, там пытался говорить свободно, но вернулся... А совесть мучила... Понадобилась вторая Голгофа, и он пошел и ушел от большевиков, от всего мира..."
   Это -- далеко не все то дрянное, что писалось о Соболе. Человек с известным именем -- покончил с собой; великолепный случай использовать печальный факт в политических целях, попутно и одновременно назвав пострадавшего и Христом и чекистом. "Революционная Россия"4 тогда же писала, что поводом к покушению Соболя на самоубийство была свирепая московская цензура. "Какой, ну, мягко скажем, маленький подход", -- писал мне по этому поводу Соболь.
   Я не хочу выражаться резче Соболя: действительно, какой маленький подход к человеческой драме! Какое пренебрежение к человеческой личности, за которой не признается права на собственную жизнь, независимую от "свирепостей цензуры" или политических сомнений. Какая легкость и беззаботность суждений и высказываний о человеке, который лишен возможности ответа на тех же страницах, потому ли, что слишком велик риск, или потому, что человек уже мертв. Какое лаун-теннисное изящество швырянья словами "сменовеховство", "фимиам Чека", "бутербродник".
   Я не унижу памяти Соболя защитой против таких нелепых и гадких обвинений, и не в том цель моей о нем статьи.
   Андрей Соболь погиб" запутавшись в сомнениях и противоречиях всей многообразной жизни, -- но не в противоречиях чести и совести. Он и жил и умер чистым и честным, каким знали его все, знавшие близко. В сумме этих жизненных сомнений и противоречий большая доля приходилась на сомнения творческие, писательские и на противоречия жизни личной, семейной. После первого покушения на свою жизнь он был уже, в сущности, мертв, он был неизлечимо болен и на пути в Россию страшно страдал физически. В результате отравления у него образовалась язва желудка, а врачи в Венеции подозревали и туберкулезный процесс. О своих физических страданиях он писал мне в апреле из Берлина и в мае из Москвы.
   О своих нравственных страданиях писал, как всегда, -- путанно и неясно, в каждом письме. Свою поездку за границу он считал большой ошибкой. "Знаю, -- писал он, -- вернусь в Россию, и мне будет там очень тяжело, тяжелее еще, чем до приезда сюда. Ибо не надо было мне уезжать. Ибо уже в Европе я понял, что еще больше я забил душу свою и голову свою глупую тяжкими противоречиями и невеселыми выводами. И вот -- вернусь и будет мне неимоверно трудно, потому что серединки проклятой я не люблю, лгать самому себе не могу, не хочу, да еще потому, что буду я вдвойне усталым. Ибо не забудьте: я не только русский, я еще и еврей, а мы, евреи, не боимся, хотя бы наедине с собой, все и вся разложить на первоначальные элементы и тотчас же сделать соответствующий вывод".
   "Запутался в противоречиях" -- не значит, что он не знал, с кем ему быть, со старой или с новой Россией, за революцию или против нее, за "Советы" или за "Учредительное собрание". Этих вопросов не было, как нет их у большинства российских писателей. "Мы, бедные Соболи, -- пишет он мне, -- приняли страшную, жуткую, дикую, но свою, свою, новую Россию. И -- не усмехайтесь иронически -- приняли на свои плечи, конечно, -- опять каждый по-своему, огромную тяжесть и огромную боль, как каждый по-своему, но в общем одну, принял Россию: один с меньшим надрывом, другой с большим, один как искупление, другой, быть может, как наказание по заслугам, третий, как новую весть, четвертый, как любовь к женщине: и мука и радость одновременно, но все приняли честно и прямо, не потому только, что от этого признания пахнет "бутербродами". Что же касается меня, -- да, я принимаю революцию со всеми ее последствиями и говорю открыто: да, я принимаю на себя и ответственность за нее, всю ответственность... Но неужели Вы думаете, что, приняв на себя большую тяжесть, мы в то же время ослепли и оглохли?" -- "Да, -- пишет он дальше, -- я измучился, измотался, все что угодно, но не растерялся. Растерянность есть одно из проявлений трусости, а трусом я никогда не был. Мы не растерялись. Мы надрываемся, быть может, даже надорвались уже, но это только потому, что не хотим быть бесчестными и каждое маленькое право на честность покупаем огромной болью". -- "Вы опять скажете: бедный Соболь, вот в этом-то и вся ваша трагедия. -- А разве я когда-нибудь думал, говорил или писал, что нам, не прихвостням, вроде Родова5, или "умникам", вроде Когана6, или таким, в сущности, жеманфишистам7, как Алексей Толстой, легко жить, легко работать и легко нападать на других?" -- "Конечно, -есть трагедия и есть раздвоение. А разве вы не знаете, что в России всегда нелегко давалось быть честным? И разве вы не слыхали про такую особь человеческой породы, как русский интеллигент, и вам разве не ведомо, как эта особь тяжко и мучительно по сей день бьется в противоречиях? И за эти противоречия расплачивается сторицей? А разве вы, лучшие из эмигрантов, уж так до конца знаете, как надо жить и как надо говорить, и "аристократизм молчания" ведом вам и присущ вам? И вы не спотыкаетесь? И среди вас нет собственных Родовых и собственных Демьянов Бедных?" -- "В моем приятии советской России вы можете усмотреть трагедию "бедных Соболей", -- что ж, если угодно, то в этой трагедии таится мое нравственное право жить и работать только в России, -- но над этими трагедиями многих "Соболей" у вас за границей издеваются, и в той же газете издевка идет рядом с пониманием". -- "Вы скажете: а разве у вас в России не идут бок о бок мерзости с правдой? -- Да, но зато мы из-за мерзостей от России не отшатываемся и за мерзостями все же видим, хотим видеть новую Россию, а по ту сторону кордона каждую маленькую мерзость сегодняшнего российского обихода отождествляют со всей странен".
   Не думаю, чтобы я должен был комментировать несколько сумбурные строки писем Соболя; они говорят сами за себя, а толковать их все равно будет каждый по-своему. Поэтому я предпочитаю привести здесь еще несколько выдержек, характеризующих "раздвоение" Соболя.
   Из Сорренто он писал мне о своих беседах с Максимом Горьким. Годом позже о тех же беседах я слышал от Горького, который Соболя осуждал за его нелепость, истеричность и отсутствие твердых взглядов, но слов, ему Соболем сказанных, не опровергал. Вот эти слова в изложении самого Соболя:
   -- Алексей Максимович, когда я, так называемый советский писатель, с глупой и дурацкой кличкой "попутчик", а по-заграничному -- "бутербродник" -- в лучшем смысле -- и агент ГПУ -- в худшем, в Москве попадаю в буржуазную компанию или в общество с антисоветским душком, -- я защищаю горячо, до хрипоты и самые нелепые шаги партии, правительства, маленьких и больших самодуров, ибо органически не могу иначе, ибо меня тошнит от глупости и невежества этих господ, которые, отбарабанив положенное число в Совнархозах или театрах или комиссиях разных, гаденько плетут ветхозаветную прогнившую сеть, чтобы сладострастно накинуть ее в будущем, если повезет, на всю страну. А когда я попадаю к коммунистам или в близкую к коммунистам среду, я до изнеможения нападаю даже на толковые, дельные попытки коммунистов. И вот, Алексей Максимович, по этой бытовой иллюстрации поймите нас, московских писателей. Сейчас я пришел к вам, к писателю Горькому -- и я вам должен, я обязан рассказать все. И я расскажу. Но если сейчас откроется дверь и войдет писатель Зинаида Гиппиус или поэт Бальмонт -- я немедленно замолчу или горячо начну защищать даже... Демьяна Бедного. Вот я рассказал вам немало о наших порядках, вот привел я вам немало иллюстраций, от некоторых тянет тебя скорее к первому попавшемуся гвоздю, рассказал я вам, какими ухабами идет наша жизнь и как часто от этих ухабов ноют не только ноги, но и душе и сердцу больно. Но все же, но все же за все европейские блага я не отдам ни одного кусочка сегодняшней России, даже ни одного ухаба.
   И он старается объяснить в письме:
   "Это не отрыжка квасного патриотизма, это не "кислые щи" советского производства, и это не русский наскок, сналету, снахрапу на "Европы", -- мы. мол, ваши сумерки видим, нам, мол, из нашего окошечка светлого видать, какая ночь у вас, и мы, мол, шапками закидаем, -- поверьте, мы видим, чему нам еще надо учиться и где и к каким источникам, будто уже похороненным, нам еще не раз и не два придется прильнуть, -- мы тяжкими годами научились одному нелегкому делу: по-настоящему любить Россию и понимать, что возврата к прежнему не должно быть и что через все глупости (и подлости даже) советская Россия, да, советская, а не иная, выйдет на свою дорогу. И если этой дороге суждено быть украшенной деревьями для отдыха, то рядом там будут стоять деревья, посаженные руками и Ленина, и Желябова, и Троцкого, и Чернышевского, и Горького, и Толстого, и безымянных солдат декабрьского московского восстания и безвестных красноармейцев, бравших в стужу Перекоп".
  
   Я перебираю письма Андрея Соболя, написанные на машинке или его мелким почерком тесно на больших листах бумаги -- целую тетрадь исповеди в ответ на мои вопросы и упреки, -- я делаю выписки и заранее знаю, с какой скептической улыбкой прочтут это люди положительные, не знающие "раздвоений" и содержащие картотеку своих убеждений в образцовом порядке. Им, вероятно, покажется странной и такая фраза Соболя про сынишку Шурку: "Шурочка со мной. Если бы Вы знали, какой это очаровательный мальчуган и как я его люблю. Значит, есть у меня кусочек живой души. Вот потеряй я Шурку -- не перенесть бы!" И еще им покажется странным, что строки Соболя, на которые в письмах к. нему я яростно нападал, теперь я привожу в защиту его чести и его искренности.
   Трудно нам, зарубежным, вполне понять человека по ту сторону. Вот что говорит об этом Соболь: "Нынче пропасти роются с быстротой молнии, нынче лучшие человеческие отношения обращаются в грязные тряпки от самой маленькой пылинки. Непонимание существует не только между русскими из Парижа и русскими из Москвы, -- мы у себя на Собачьей Площадке так часто друг друга не понимаем и так нередко друг друга бьем, правда, потом казня себя жестоко, но это уж от нашей милой самобытности".
   Большинство писем Соболя помечены "Сорренто", где он вместо отдыха нервничал, много пил, пытался творить, кричал, что он пишет нечто гениальное, и отлично знал, что написать он уже ничего не может.
   Годом позже я провел в Сорренто несколько дней в той же комнате, где жил он. Из окна комнаты был такой волшебный вид на залив и окрестности, что даже я, привычный, чувствовал, что жить здесь невозможно, неприлично, преступно. Что должен был ощущать он, приехавший из Москвы, где он с семьей, как и все другие, ютился в забитой людьми и примусами душной и грязной квартире! Какая почва для расцвета "противоречий"! Я понимаю, почему он проклинал свою поездку. Когда-то, бежав с каторги, он нашел в Италии новую жизнь и новое свое писательское призвание. Теперь, предчувствуя конец, он хотел спасти себя тем же итальянским очарованием, -- но было уже поздно. Было поздно, потому что запас жизненности кончился.
   В письме с пути в Россию, намекая о том, что "скоро добежит, донесется невеселая весточка о Соболе", -- он прибавил строчку:
   "Я жег себя с двух концов. И вот кончается фитиль. Точка. Все в порядке".
  

5) Соболь Андрей Михайлович: Проза

 Соболь Андрей Михайлович: Проза

Повести и рассказы:

  • Салон-вагон [1921] 163k   Оценка:8.19*6   Проза Комментарии: 1 (29/04/2017) 
  • Погреб [1922] 15k   Проза 
  • Мимоходом [1922] 14k   Проза 
  • Паноптикум [1922] 75k   Проза 
  • Обломки [1921] 51k   Проза 
  • Последнее путешествие барона Фьюбель-Фьютценау [1922] 14k   Проза 
  • Любовь на Арбате [1922] 16k   Проза 
  • Собачья площадка [1922] 19k   Проза 
  • Китайские тени [1923] 32k   Проза 
  • Человек за бортом [1923] 92k   Проза 
  • Когда цветет вишня [1924] 34k   Оценка:8.00*4   Проза 
  • Колесуха [1925] 45k   Проза 
    Амурская колесная дорога. М.: Изд-во всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1925.
  • Мемуары веснущатого человека [1925] 78k   Проза 
  • Рассказ о голубом покое [1925] 157k   Проза 
  • Об авторе:

  • А. Соболь: биографическая справка [1937] 5k   Критика 
  • В. Широков. Человек за бортом , или Бегство в голубой покой [2001] 6k   Оценка:6.00*3   Публицистика 
  • Осоргин М.А. Трагедия писателя [1929] 21k   Мемуары 
  • Смотрите также:

  • В. Хазан. Андрей Соболь в Одессе. Материалы к биографии писателя
  • Повести и рассказы А. Соболя в Библиотеке А. Белоусенко
  • А. Соболь в Википедии
  • С. Хлавна (Рочко). Наедине со смертью Биография А. Соболя на сайте, посвященном сыну А. Соболя - Марку.
  • 4) Соболь Андрей. Встань и иди

    Соболь Андрей. Встань и иди
    https://books.google.co.il/books?id=luyWBgAAQBAJ&lpg=PT137&ots=ITD9z5Vilp&dq=%D0%A1%D0%BE%D0%B1%D0%BE%D0%BB%D1%8C%20%D0%90%D0%BD%D0%B4%D1%80%D0%B5%D0%B9.%20%D0%92%D1%81%D1%82%D0%B0%D0%BD%D1%8C%20%D0%B8%20%D0%B8%D0%B4%D0%B8&pg=PT138#v=onepage&q=%D0%A1%D0%BE%D0%B1%D0%BE%D0%BB%D1%8C%20%D0%90%D0%BD%D0%B4%D1%80%D0%B5%D0%B9.%20%D0%92%D1%81%D1%82%D0%B0%D0%BD%D1%8C%20%D0%B8%20%D0%B8%D0%B4%D0%B8&f=false

    3) НЕИЗВЕСТНЫЙ АНДРЕЙ СОБОЛЬ

    НЕИЗВЕСТНЫЙ АНДРЕЙ СОБОЛЬ
    Владимир Хазан
    https://lechaim.ru/ARHIV/237/hazan.htmЖизнь и творчест­во Андрея Соболя, одного из первых, если не первого, переводчика Шо­лом-Алейхема на русский язык, писателя с широко и разнообразно представленной еврейской тематикой, еврейскими персонажами и еврейскими заботами и переживаниями, практически не изучены. Трудно понять, почему при столь обостренном и вроде бы непоказном интересе, который вызывают сегодня русско-еврейская литература и русско-еврейские писатели куда меньшего калибра и масштаба, затонувшая литературная Атлантида Соболя до нынешнего дня не встретила подобающего исследовательского и издательского внимания и сочувствия.
    Андрей Соболь (незадолго до ареста).
    Вильна, 1906 год

    Кратко напомню биографию писателя. Андрей (он же Юлий, а еще аутентичней — Израиль) Михайлович (Моисеевич) Соболь родился в Саратове в 1888 году. Рано потерял отца и 14-летним подростком начал самостоятельную жизнь. Жизнь в основном бродяжническую, безбытную, без определенного плана и замысла, но зато богатую с точки зрения накопления впечатлений. Как и многие его сверстники-соплеменники, с ранних лет оказался окутан романтической революционной дымкой и героическими легендами о кровавом терроре, жаждущем отмщения сильным мира сего за унижения и страдания. В 16 лет стал революционным агитатором, не только писал пламенные стихи о свободе, но и числился членом эсеровской организации, и вооруженная борьба с самодержавием была для него не одной лишь красивой метафорой, хотя впоследствии он рассказывал об этом не без эстетического флера: «…разъезжал по еврейским городкам и местечкам, очень милым девушкам рассказывал о французской революции, “разъяснял” Энгельса, цитировал Блосса». 5 июля 1906 года состоялся совсем не метафорический Виленский военно-окружной суд, который приговорил Соболя к четырем годам каторги «за хранение оружия для доставления средств необнаруженному преступному сообществу, имевшему целью вооруженное восстание против верховной власти». Местом отбывания наказания была определена Восточная Сибирь — Амурская колесная дорога, Горный Зерентуй, откуда он в 1908 году бежал и, умудрившись пройти в качестве беглого каторжанина весь гигантский путь с востока на запад, добрался до Западной Европы. После этого Соболь и Европу избороздил как Россию. В анкете, заполненной годы спустя, на вопрос: «Были ли в эмиграции, где, когда и сколько?» — он ответит: «1909–1914. Повсюду, кроме Англии, Испании и Португалии»[1].
    В годы первой мировой войны Соболь тайно вернулся в Россию, без которой своей жизни не мыслил. Именно этим всепожиравшим его чувством российского genius loci только и можно объяснить то, что он, эсер с младых, что называется, ногтей, заклятый антибольшевик, когда Русь стала советской, не ушел в эмиграцию, а в качестве весьма заметного творческого деятеля остался служить большевистской тирании. Внешне его жизнь сопровождал литературный успех — «удачно» складывавшаяся карьера советского писателя: в 1920-х годах его много печатали, он был членом правления Всероссийского писательского союза, членом бюро секции работников печати, входил в Общество политкаторжан и пр. Еще не наступил в стране тот кровавый кошмар, когда все эти должности и звания, наряду с чувством удовлетворения творческих амбиций и воплощения карьерных притязаний, рождали чувство животного страха и неуверенности, что положение сие ненадежно и продлится очень недолго. Наступления подлинной «советской ночи» Соболь не дождался: 8 июня 1926 года при очередном припадке «черной меланхолии», которыми страдал едва ли не всю жизнь и которые выражали его тяжелейшие внутренние кризисы, он покончил жизнь самоубийством.
    Две нижеследующие заметки посвящены одному маленькому документу: недавно найденному в Израиле его письму, по существу, записке, предположительно датируемой 1913 годом.

    1
    Рассказ «Встань и иди» (1918) Соболь создал путем соединения двух своих ранее написанных рассказов — «Нечаянно» (1916) и «Старая история» (1915), внеся лишь маргинальную текстовую правку. По сюжету рассказа, главный герой Александр Гомельский, он же Яков Балцан, он же Сурайский (обычный для Соболя прием ономастической мультипликации героя), крестился, чтобы соединиться с любимой женщиной-христианкой. Однако в ходе разгоревшейся между ними ссоры жена бросает ему в лицо оскорбительное «жид», которое тот перенести не может. В результате произошедшего разрыва (хотя об этом ничего не говорится, но понятно само собой, что речь идет о среде политэмигрантов, в которой существовал сам Соболь после бегства с каторги) начинаются странствия героя по белу свету: он оказывается то в Салониках, то в Париже и, наконец, в Италии, приобретя в напарники ослика, древний символ скитания.
    Рассказ этот был впервые опубликован в сборнике «Сафрут», вышедшем в 1918 году в революционной Мос­кве под редакцией еврейского поэта, переводчика и общественного деятеля Л. Яффе, который два года спустя покинет Россию и отправится в Палестину. В 1922 году в переработанном и измененном виде издание «Сафрута» было повторено в Берлине, в перебравшемся тогда в немецкую столицу издательстве С. Зальцмана. Венгерская исследовательница еврейской литературы на русском языке Жужа Хетени, одна из немногих, уделившая внимание данному соболевскому рассказу, датирует его именно этим, вторым, изданием, т. е. 1922 годом[2]. Справедливо обращая внимание на его центральную тему — антисемитизма, пробирающегося в самые интимные и заповедные уголки человеческого существа и существования (любовные, семейные отношения) и совершающего там свою грязную и предательскую работу, — ученый показывает, как Соболь безбоязненно идет на за­острение темы: юдофобия не только выплата дани вековым общественным предрассудкам, но глубокая душевная болезнь, поражающая всех и вся на своем пути. Она разрушительна по самой своей сути, и для нее нет преград — она рвет любые наипрочнейшие человеческие связи, будь то приятельство, дружба или даже любовь.
    Оказавшись в Париже, герой соболевского рассказа в поисках заработка поступает в кочующую по градам и весям еврейскую театральную труппу, разыгрывающую перед зрителями спектакль «Мендель Бейлис» о знаменитом, шагнувшем за пределы России и приковавшем к себе внимание всего мира кровавом навете — обвинении киевского приказчика М. Бейлиса в убийстве в 1911 году с ритуальными целями христианского подростка Андрюши Ющинского. Герой «Встань и иди», совершивший отступничество от веры предков, играет в этом спектакле роль евреененавистника Пранайтиса, литовского ксендза, выступившего на процессе Бейлиса в роли богослова-эксперта: он не только по внешним данным «до смешного похож на ксендза из Литвы — высокий, худой, жилистый, длинноногий»[3], но и как бы по внутренней сути, совершенным в реальной жизни переходом в христианство, соответствует «масштабу» исполняемой роли.
    Встреча рассказчика с Гомельским-Балцаном-Су­рай­ским, которого он знал по его старым местам обитания — Швейцарии и Франции, происходит в Италии, где тот, купив вышеупомянутого ослика, а к нему тележку и старую шарманку, «которая шипела, как шипят иногда разозлившиеся дряхлые кошки»[4], стал добровольным скитальцем, что, как можно думать, на языке соболевской метафорики должно означать возвращение в прежнее — еврейское — состояние. Иудейскую коннотацию, несомненно, содержит и само название рассказа, на что справедливо обращает внимание Ж. Хетени: используемая в самом тексте форма ашкеназийского иврита «лех лейхо» корреспондирует не с «встань и иди» («кум леха», Ион., 1:2), а восходит к началу 12-й главы книги Бытия: «И сказал Г-сподь Авраму: пойди из земли твоей…»[5]
    Однако рассказ этот, судя по всему, заключает в себе некий еще более глубокий, таинственный и доныне не прочитанный подтекст, который ассоциативно связан с возвращением в еврейство конкретной личности — Петра (Пинхаса) Моисеевича Рутенберга.
    В прошлом питерский инженер, человек близкий к террористам, мастерам «красного цеха», наводившим ужас на сильных мира сего, приставленный как член партии эсеров к Гапону, организовавшему и возглавившему шествие рабочих с петицией к царю 9 января 1905 года (Кровавое воскресенье), Рутенберг после разоблачения бывшего попа, ставшего полицейским агентом, явился организатором его казни. В результате этого он бежал из России, где его ждал неизбежный арест, и оказался в Италии. В свои «итальянские каникулы» он на время оставил революционную деятельность и занялся более мирными инженерными делами. Будучи в России женат на христианке Ольге Николаевне Хоменко, хозяйке демократического издательства «Библиотека для всех», и в связи с этим крестившийся, Рутенберг в Италии, вместе с мыслью о разводе, вынашивал решение «расправославиться». В свое время в книге о Рутенберге я привел его письмо Ольге Николаевне, хранящееся в личном архиве современного санкт-пе­тер­бург­ского историка Ф. Лурье. Письмо это написано из Милана и датировано 30 декабря 1911 года. В нем автор прямо говорит о «расовой неприязни» той, кто еще вчера считалась верной спутницей его жизни:

    Не я к тебе, а ты ко мне относишься враждебно, хоть и бессознательно, может быть; это злоба на незаслуженную тяжелую долю, доставшуюся тебе благодаря мне, злоба, органически существующая, понятная, проявившаяся в слишком ощутительной форме, к сожалению, затуманенная подсказанной тебе (?) расовой неприязнью[6].
    В верхнем ряду справа налево: А. Соболь, неизвестное лицо.
    В нижнем ряду: П. Рутенберг, Л. Яффе

    А год спустя, 7 января 1913 года, Рутенберг обратился к находившемуся тогда же в Италии Б. В. Савинкову и просил помочь найти адвоката, дабы узнать у него, «что я должен сделать, чтобы расправославиться и быть по-прежнему записанным в документах евреем»[7]. Очень похоже, что адвокат, рекомендованный Савинковым, был не кто иной, как будущий защитник упомянутого выше Бейлиса (суд над которым произойдет осенью того же 1913 года) Оскар Осипович Грузенберг, — по крайней мере, в своих воспоминаниях последний пишет о встрече с Рутенбергом в Италии[8].
    Когда писалась упомянутая выше книга о Рутенберге, где прослежен его путь от российского революционера-террориста до главы электрической компании в Эрец-Исраэль, о его контактах с Соболем в Италии мне было известно крайне мало (в рутенберговском дневнике имеется фраза, записанная, по всей видимости, позднее и носящая «мемуарный» характер: «Тогда в Италии встретил Андрея Соболя. Позже роман “Пыль”[9]. Все его мысли были тогда о России»). Не имея на руках никаких других свидетельств этого знакомства и встречи (встреч?), я, невольно «микшируя» их значение, писал: «Сам А. Соболь о встрече с Рутенбергом, насколько нам известно, нигде не упоминал — скорей всего, она ему не запомнилась или не показалась важной или интересной»[10]. Обнаруженное недавно в израильском архиве Рутенберга недатированное письмо к нему автора рассказа «Встань и иди» не только дополняет их отношения новой информацией, но и, в порядке опровержения приведенного высказывания, отбрасывает важный отсвет на раннее творчество писателя.
    Это любопытное во многих отношениях полустраничное письмецо завершается приветом, который Соболь шлет «милому ослику» Рутенберга, интересуясь при том, «как он там поживает» и помнит ли «персонально» его, Соболя? В известных мне источниках об итальянском периоде жизни Рутенберга, включая донесения загранотдела российской охранки, которая вела пристальное наблюдение за вчерашним «возмутителем порядка», никаких упоминаний об ослике вроде бы нет. Не склонный к украшению жизни бессмысленными безделицами и безделушками, суровый Рутенберг в качестве хозяина столь экзотического животного выглядит по крайней мере странно, и единственным объяснением, что он таковым обзавелся, служила, по-видимому, практическая надобность в «перевозочном транспорте» (как было сказано выше, в Италии бывший террорист и убийца Гапона вернулся к инженерному труду и приобрел имя как талантливый и изобретательный гидростроитель).
    Следует полагать, Соболь был осведомлен о произошедшей в жизни Рутенберга семейной драме и о планах «раскаявшегося отступника» вернуться в еврейство. Именно этот реальный сюжет, как представляется, послужил импульсом для сочиненного им рассказа, в котором ненадуманные события, в полном соответствии с требованиями изящной словесности, укутаны вымыслом: так, рабочий ослик Рутенберга оказался обвешан разноцветными веселыми лентами бродяги Александра Гомельского.

    2
    Вызывающая прилив адреналина поэтика секретного и конспиративного имеет свойство приковывать общественное внимание. Нет поэтому ничего удивительного в том, что один из величайших провокаторов всех времен Евно Азеф превратился в аттрактивнейшую фигуру российской политической и социальной жизни. Кажется, пути-дороги Азефа и Соболя никогда не пересекались и пересекаться не могли. В России революционный агитатор Соболь был для главного заправилы отечественного террора мелкой сошкой. За границей он оказался в конце 1908 года, когда Азеф был уже разоблачен, бежал из Парижа в Берлин и до смерти в 1918 году прожил там, затаившись и полностью сойдя с общественной сцены. Вместе с тем Соболь был близко знаком со многими ведущими участниками российского революционно-кровавого спектакля, а с известной террористкой Ксенией Ксенофонтовной Памфиловой, женой выданного охранке Азефом и затем казненного в 1907 году боевика Льва Ивановича Зильберберга, состоял, живя в эмиграции, в интимных отношениях. Соболь попал в Европу, когда политэмигранты бурлили от еще не пережитого шока, испытанного в связи с разоблачением Азефа. Понять и переварить это казалось невозможным: «великий провокатор» одной рукой управлял Боевой организацией, державшей в страхе всю пирамиду российской власти — от Николая II, министров и членов Государственного совета до губернаторов и градоначальников, и далее вниз по сословной и служебной лестнице — вплоть до полицмейстеров и жандармских чинов, а другой направлял в Департамент полиции донесения на тех самых боевиков, которых посылал или намеревался послать совершать «возмездные акты». В случае с Азефом правая рука хорошо знала, что делает левая.
    Осуществленное В. Л. Бурцевым, с которым Соболь был близко знаком, разоблачение Азефа как полицейского агента достигло кульминации 26 декабря 1908 года, когда главный партийный орган эсеров «Знамя труда» поместил на своих страницах следующее сообщение:

    Центральный комитет п<артии> с.-р. доводит до сведения партийных товарищей, что инженер Евгений Филиппович Азев <так!>, 38 лет (партийн<ые> клички: «Толстый», «Иван Николаевич», «Валентин Кузьмич»), состоявший членом партии с.-р. с самого основания, неоднократно избиравшийся в центральные учреждения партии, состоявший членом БО и ЦК, уличен в сношениях с русской политической полицией и объявляется провокатором. Скрывшись до окончания следствия над ним, Азев, ввиду своих личных качеств, является человеком крайне опасным и вредным для партии. Подробные сведения о провокаторской деятельности Азева и ее разоблачении будут напечатаны в ближайшем времени.

    Это было официальное признание не просто произошедшей политической катастрофы или фактически несмываемого нравственного позора, но некое деяние, которому трудно подыскать прецеденты как в российской, так и в мировой истории. В литературе такая тема оказалась бы по плечу разве что Достоевскому.
    Азеф, по-видимому, заинтересовал Соболя именно с этой, литературной, стороны — как своего рода «минус-герой» большой исторической драмы. В том же самом письме-записке, о котором шла речь в первой заметке, он сообщает Рутенбергу о задуманном им романе об Азефе. Свой замысел молодой писатель передавал в предельно сжатой форме, богатой в то же время достаточно глубокими потенциальными смыслами. Обращаясь к Рутенбергу, он, как думается, искал одобрения своим мыслям у одного из тех, кто Азефа, к своему великому несчастью, очень хорошо знал лично:

    Но самое ужасное в случае с Азефом, — писал Соболь Рутенбергу, — это то, что полиция и правительство хорошо знали, кто есть Азеф на самом деле, и все-таки позволяли ему продолжать эту игру. Все всё знали и делали вид, что не знают. Вы согласны со мной, Петр Моисеевич? Это же ведь была игра с заранее разученными ролями, и каждая сторона имела в ней свою выгоду. И Азеф знал, конечно, что они знают, и продолжал играть «двойную» роль. Но тогда в том-то вся и суть этой печальной и трагической истории. Вот бы удалось написать роман о том, как все это случилось.

    Роман об Азефе Соболь не написал. Вероятнее всего, это был один из тех случайных и летучих литературных замыслов, которые так же быстро оставляют писателя, как и овладевают им. Не исключено, однако, что замысел об Азефе предшествовал и в какой-то мере стимулировал роман «Пыль», над которым Соболь, судя по всему, начинает работать именно в это время. В нем отра­зилась жизнь ре­во­лю­цио­неров-террористов с довольно неожиданной стороны: антисемитизм захватывает не только семейную сферу, но проникает в лагерь политических единомышленников и разводит по разные стороны бывших «товарищей по оружию». Впрочем, в рассказе «Встань и иди» данный смысловой оттенок тоже присутствует: неспроста ослик Гомельского окрещен «товарищем Михаилом» — по имени брата жены героя, его вчерашнего партийного соратника. Интересно, если это когда-нибудь окажется возможным, выяснить, как звали рутенберговского ослика и не воспользовался ли Соболь и здесь каким-то не измышленным, а вполне реальным источником сюжетостроения.